Спящие от печали
Шрифт:
И ничего не изменить Жоресу. Ничего. Пора цветения его рода осталась в прошлом… Кажется, там, в коридоре, раздаётся вялый, прилипчивый голос внука-наркомана, блуждающего в мире видений. Теперь уже нет старику до него никакого дела. Род иссяк, потемнел. Род уходит в белую безжизненную зиму…
Быть, как видно, тому, думал старик с холодным сердцем. Всё чёрное накрывает белая зима, рано или поздно. Бесславные остатки испортившегося рода, уведённого в заблуждение, накроет мёртвый чистый холод, как накрыла зима в эту ночь великого перелома всю вчерашнюю неприглядность поздней осени – пустой, облезлой, бесполезной.
Его бездетные,
Старому Жоресу, лежащему под одеялом, видна бесконечная тёмная степь – за стеклом уже проступила млечная линия далёкого горизонта, и небо не сливалось с землёю, как прежде. Окно сердитой учительницы, вечно перепуганной, будто выскочившей только что из горящего танка, выходит на северо-запад, а его окно – на юго-восток. Но с постели можно разглядеть пока совсем не многое: вереницу столбов, не приносящих прежнего света, и лиловую дорогу, занесённую первым ночным снегом. Она убегает в несусветную даль, за пологие холмы, к старинным землям скромных каракесеков.
Да, не из его племени придёт человек, который одолеет врагов равенства – хищных врагов народа, растерянного теперь и уставшего выбирать свой путь наспех – принимая сумерки за рассвет, рассвет за сумерки… Рождения этого человека, способного постичь, где друг, а где враг, откуда идёт свет, а откуда тьма, ждут во всех обнищавших родах. Значит, он придёт из рода, который гордился собою меньше всех других, потому что больше, больше всех других боялся наказания в великий день…
Он придёт из рода, перед которым величались все, кому не лень, и который не растратил себя на высокомерье, понимал теперь старик умом ясным, как зимний холод, и холодным, как ясная зима. Депутат, говоривший за стенкой старой учительнице кое-что умное, выучил многое, конечно. Но дорога его коротка. Длинными бывают дороги у идущих вместе, не порознь. Только нет никакой депутатской вины в том, что это время – время коротких дорог, множества коротких дорог; они сольются позже – те, что пролегают рядом, совсем близко, по соседству, дарованному свыше…
А тот, который окажется способным свести нужные дороги воедино, не уничтожив, не повредив ни одной из них, уж не в такую ли ночь – в тёмную ночь великого перелома должен родиться на свет? В какой-нибудь саманной развалюхе чабана, пасущего убогое стадо, где всего-то – пара коров, два быка и три десятка тощих баранов? Но и тех не оградить нынче от набегов молодых бандитов-угонщиков. Они ездят по степи на рычащих мотоциклах, шалея от безнаказанности.
Эти чёрные мотоциклы похожи на злых ос, вылетевших из какого-то тайного чёрного гнезда. И главенствует над всеми ними широкая чёрная машина его старшего внука, красная внутри, чёрная снаружи, блестящая будто новая калоша… Не из того ли бедного стада была та телячья ляжка, которую привёз Жоресу по лиловой дороге, с юго-востока, его внук-бандит, ухмыляющийся победно? То похищенное мясо пахло человеческой кровью. А ещё – сухой вольной полынью и терпким потом неведомых степных людей, привыкших выращивать и выхаживать свой скот в бесконечных трудах и заботах…
Человек, появления которого ждут все кочевники, отрекшиеся от своих кочевий – и потерявшие возможность учиться
Успокоенный, старик повернулся на бок, лицом к чужой стене. Однако что-то вдруг заставило его открыть глаза – в них стало так светло, словно отсвет от зеркала упал на лицо. Или это настиг его блик с водной поверхности того затопленного котлована, в котором он оставил своё здоровье?
Старик отстранился, повернувшись к сумрачному окну снова. И отсвет последовал за ним. Узким лучом над лиловой дорогой блик улетал к горизонту, – или от горизонта, над лиловой дорогой, летел к старому Жоресу…
Больше он не беспокоился ни о чём. Потому что в эту ночь, кажется, уже родился тот, которого ждут обнищавшие.
Нюрочка ходит по тёмной комнате в цигейковой душегрейке, прилежно застёгнутой на все пуговицы, до горла, чтобы не продуло грудь. Иначе простуда перехватит молочные протоки, нежные, словно кровеносные сосуды, и младенца надо будет переводить на искусственное питанье. А этого допустить никак нельзя: Сане нужно вырасти крепким. Сила природного, живого молока должна перелиться в него всецело…
Она поднимает колючие шелестящие венки с бумажными помятыми цветами, вешает их над кроватью. Смотрит туда, куда ушёл вечером Иван, потом – на спящего Саню. Она кружит по комнате – от окна к детской коляске, от коляски – к венкам и снова – к окну. Нет ни души в глухом пространстве пустыря, ушедшего под снег.
После кормления ей хочется горячего сладкого чая. Но вскипятить воду невозможно. Всё же она зажигает парафиновую свечу, идёт в туалетную комнату с пустым чайником – и чуть не падает. Там, где сидел вчера на корточках под венком внук старика – бандит, сидит теперь младший брат его, тощий наркоман, и, скалясь, глядит на Нюрочку глазами узкими, мутными.
– Чего тебе? – перепугавшись, тихо кричит Нюрочка. – Откуда ты пришёл?
Парень раскачивается, бормочет невразумительное:
– Брат мой на тебе не женится, я женюсь, – он вяло плюёт на пол. – Тьфу, шутка. Никто не женится… Шлюха будешь с горя. Скоро.
Она замахивается, забыв, что в руке её – свеча. Тёмные тени мечутся от того по потолку коридора, по венкам, висящим на стене, разбегаются по углам.
– Вот тебе, идиот! – грубо кричит Нюрочка, гулко бьёт парня чайником по голове. – У меня муж есть! Он тебе ноги выдернет!
И могильный венок сам собою срывается с гвоздя.
– Был муж, – улыбается наркоман, выбираясь из-под венка. – Нет больше. Покойник. В овраге лежит… Шлюха… Скоро…
Трясущимися руками Нюрочка наливает воду, нарочно громко гремит крышкой. Она снова идёт мимо парня.
– Был муж! Нет больше! – вяло смеётся парень ей вслед, видя что-то своё, рябое. – Сын твой, чухан, как растёт? Хорошо? Пускай растёт пока… В подвал потом пойдёт… Игла, игла!… Скоро!..
И уже проснувшаяся Тарасевна кричит на парня из своей комнаты, через стенку: