Спящие от печали
Шрифт:
Бухмин уклонился всё же от решительного взора человека и от напористого его дыханья – отвернулся к стене, съёжился, обмер. Так притворяется дохлым испуганный таракан в минуту опасности – так серый паучок сжимается и не бежит уже никуда под тенью занесённого над ним веника домашней рьяной хозяйки. Мужик, однако, не думал замолкать.
– Привёл её в квартиру, жду! – настойчиво дёрнул он Бухмина, пытаясь развернуть лицом к себе. – Будет она раздеваться передо мной или нет? «Почему у порога стоишь? – спрашиваю. – Начинай!»… И тут отчитал её по полной программе: «Что же ты, Алина, творишь? Личико у тебя чистое, глаза ясные. А сама? Готова за
Мужик всё грозил и грозил перед лицом Бухмина коричневым толстым пальцем. Поэт не выдерживал неотвязного взора и зажмуривался снова.
– «Я не воспользуюсь тобой!» – сказал. «Я не из таких!»… Ушла, ангельчик, со всеми деньгами моими! Малыми, но – честными!.. Оружие купить не желаете? Его только в мастерской подправить. И пали – не хочу!..
– Не хочу… – словно эхо, отозвался поэт, кособочась опасливо, неприязненно.
– А возместить бутылку пива?
– Какого пива?
– Того! Потраченного мною на сохранение невинности чистого существа!..
С этими словами мужик пропал вдруг со своим кривым ружьём, словно провалился сквозь землю, уловив нечто неблагоприятное.
Бухмин открыл глаза не сразу. Прямо перед собою он увидел чужое окно. В этом окне зловещая старуха с отвислыми щеками, в шапке, похожей на тугой шлем, уставила на него сквозь стекло узкие зрачки, острые, как два булавочных острия. Но руки её двигались каким-то круговым образом; она медленно снимала чёрную тряпку с трёхлитровой банки, наполненной пузырящейся коричневой жидкостью. В банке же лежало на дне чудовищное осклизлое живое существо…
И понял тогда ошарашенный Бухмин, что это взращивается старухою на подоконнике, скрываемое тряпкой от всех, не какая-нибудь таинственная домашняя мерзкая медуза, а всё разрастающееся желеобразное всеобщее терпение… Но в нём, прямо перед напряжёнными глазами Бухмина, уже зарождалось совсем слабое, мутное, малое пятно, которое было чуть светлее осклизлой массы. Оно росло едва приметно и принимало багровый тревожный оттенок. Коричневая тьма вокруг пятна высветилась вдруг свинцово-серым ободом, словно в желеобразном существе образовалась жадная, сосущая воронка…
И ужас объял поэта. Не помня себя, он засеменил к своему крылечку, за угол, и, запершись, не стал раздеваться, только прислушивался к шорохам, стукам, скрипам за стеною и вздрагивал.
Отыскав на столе сухую хлебную корку, он посасывал её какое-то время взволнованно, неспокойно. Потом понял, что ему надо бежать из барака немедленно – в прошлую жизнь, в жизнь. Из времени бесплодных муз – в свой кабинет: с пишущей машинкой «Украина», с пледом, с низким плюшевым креслом. Или в тёплую спальню с ночною тусклой лампой в виде бездумно улыбающегося жёлтого полумесяца…
Не заперев своей комнаты и не дососав корки, причмокивая на ходу и отираясь, Бухмин кинулся вон из барака. Он снова бежал к своему старому дому, как бежит выброшенное за много вёрст от прежнего жилья животное –
Он бежал в прошлое, не желая ничего понимать и помнить. Он бежал…
Лишь в прежнем своём подъезде Бухмин перевёл дух, когда попал наконец в мир привычных запахов, в милый полумрак… Успокаиваясь понемногу от вида знакомых запылённых стен, поэт стал медленно взбираться со ступени на ступень, поглаживая с нежностью деревянные нечистые балясины на изгибе перил. И усталая, мечтательная улыбка блуждала теперь на его расслабленных губах.
Поджарый молодой юрист с пятого этажа поравнялся с ним на лестнице. Бухмин, приостановившись, уставился на письмена, сияющие на его куртке: они, сплошь иностранные, переливались, блистали нестерпимо, но оторвать взгляда от них поэт почему-то не мог.
– А ты – ого-го! – проговорил юрист одобрительно, перескочив с пустым ведром на верхнюю ступень. – Не то, что нынешнее племя! С кралей ребёнка, значит, прижил, ветеран? Вот это – ого-го-го!
– Я не приживал никого, – покачал головою Бухмин, доверчиво глядя вслед юристу. – Это был обман.
– Слыхали! Сладострастник, – погрозив пальцем сверху и гогоча, юрист легко взлетел по ступеням следующего этажа; тугая законодательная пружина, уверенно сидевшая в нём, сообщала всем движениям его удивительную ловкость, весёлость, прыгучесть. – Ого-го!..
Бухмину стало стыдно отчего-то. Расстроившись, он замешкался, держась за подоконник, около которого отдыхал когда-то с тяжёлыми сумками, возвращаясь по выходным дням с базара.
– …Вероятно, он говнюк, – нерешительно утешил себя старый поэт. – А может быть, просто задорный человек.
Тогда за его спиною появился неслышно бывший шофёр горкомовского гаража – сосед из квартиры напротив, с которым Бухмин ездил на встречи ветеранов, и на конференции, и в степь, на майские вольные гулянья. Правда, горкомовская «Волга» давно уж исчезла со двора…
Новое начальство – то, что возглавил директор городского рынка, – уволило старых шофёров из гаража в одночасье. И важный, осанистый Винниченко сначала торговал на углу китайской жвачкой, продавая её детям поштучно, из большой картонной коробки, а позже, когда его избили ларёчники, сидел дома без дела.
– Не появлялся бы ты здесь, у нас, Фёдор, – сказал Винниченко Бухмину, поглядывая по сторонам. – Понимаешь, с кем связался?.. Нынче кто не вор, тот жертва. Либо – либо. Других нет… Маячишь тут, глаза мозолишь всем. А результат получится плохой. Неизбежно. Могут ведь подумать, что ты квартиру свою вернуть замыслил…
– Коля! – обрадовался соседу Бухмин, собираясь поведать о многом. – Я думал, друзей у меня не осталось! Понимаешь, стоит лишь оказаться в беде, и вокруг тебя образуется пустое пространство. Сразу же! Пустое, безлюдное. Отпадают друзья. Отпадают знакомые! Почему так, дорогой мой Коля? Никогда я этого не понимал, а ты – мужик осведомлённый, сколько лет начальство возил. Вы же с органами связаны были, водители партийные, за номенклатурой того… наблюдали, по второй своей службе. Плохо, Коля! Выходит, очень плохо вы наблюдали, Коля: предательства – не уследили! Эх, вы… Но… Объяснил бы ты мне, старому дураку, что всё это значит?..