Сочинения
Шрифт:
— Оставь! — вскричал Лоран, стараясь придать голосу обычную интонацию. — Я сам приготовлю воду… Займись теткой.
Он взял у Терезы графин и налил воды в стакан. Потом, чуть отвернувшись, вылил в него содержимое глиняного пузырька и добавил кусок сахара. Тем временем Тереза нагнулась над ящиком буфета; она вынула оттуда нож и стала прятать его в широкий карман фартука.
В этот миг, под влиянием того странного чувства, которое предупреждает нас о надвигающейся опасности, супруги инстинктивным движением повернули головы. Они посмотрели друг на друга. Тереза увидела в руках Лорана пузырек, а Лоран заметил нож, сверкнувший в складках ее юбки. Так, безмолвные и холодные, они несколько мгновений взирали друг на друга, муж — стоя возле стола, жена — склонившись
Госпожа Ракен, понимавшая, что развязка близка, наблюдала за ними пристальным, острым взглядом.
И вдруг Тереза и Лоран разразились рыданиями. Сильнейший припадок подорвал их силы и бросил, слабых, как дети, в объятия друг друга. Им казалось, будто нечто ласковое и умильное пробуждается у них в груди. Они плакали молча, думая о грязной жизни, которую они вели и которая ждет их в будущем, если у них достанет подлости и трусости, чтобы жить. Вспоминая прошлое, они почувствовали такую усталость и такое отвращение к самим себе, что им страстно захотелось покоя, небытия. При виде ножа и стакана с отравой они обменялись последним благодарным взглядом. Тереза взяла стакан, выпила половину и протянула Лорану; тот осушил его до дна. Это произошло мгновенно. Сраженные, они рухнули друг на друга, обретя утешение в смерти. Губы молодой женщины коснулись шеи мужа — того места, где остался шрам от зубов Камилла.
Трупы пролежали всю ночь на полу столовой, у ног г-жи Ракен, скрюченные, безобразные, освещенные желтоватыми отсветами лампы. Почти двенадцать часов, вплоть до полудня, г-жа Ракен, неподвижная и немая, смотрела на них, уничтожая их своим тяжелым взглядом, и никак не могла насытиться этим зрелищем.
Госпожа Сурдис [9]
Каждую субботу Фердинанд Сурдис заходил в лавочку папаши Морана, чтобы пополнить свой запас красок и кистей. Темная и сырая лавчонка помещалась в полуподвальном этаже дома, выходившего на одну из площадей Меркера. Эту узкую площадь затеняло здание старинного монастыря, где помещался теперь городской коллеж. Вот уже целый год Фердинанд Сурдис занимал в меркерском коллеже ничтожную должность репетитора. По слухам, он приехал из Лилля, был одержим страстью к живописи и, как только урвет свободное время, украдкой пишет этюды, но никому их не показывает.
9
Перевод Т. В. Ивановой.
В лавочке чаще всего его обслуживала дочь папаши Морана Адель, — она тоже увлекалась живописью; в Меркере много говорили об ее изящных акварелях. Фердинанд просил отпустить ему три тюбика белил, один — желтой охры и два — зеленого веронеза.
Адель была посвящена во все особенности несложной торговли своего отца. Завертывая тюбики, она всегда спрашивала Фердинанда:
— А еще что прикажете?
— На сегодня это все, мадмуазель.
Фердинанд опускал в карман маленький пакетик, смущенно протягивал деньги, всегда опасаясь, что к такому бедняку, как он, могут отнестись с пренебрежением, и уходил, не вступая в дальнейший разговор.
Так продолжалось целый год без каких-либо происшествий.
В Меркере проживало до восьми тысяч жителей, и славился он своими кожевенными заводами, а изящные искусства были там не в чести. У папаши Морана насчитывалось не больше десятка покупателей, потому что в городе всего-навсего четверо или пятеро мальчуганов марали бумагу под руководством унылого поляка, сухопарого человека с тусклыми глазами и профилем больной птицы. Когда же барышни Левек, дочки нотариуса, принялись писать масляными красками, весь город был взбудоражен. Единственным покупателем, которого можно было принять всерьез, был знаменитый Ренкен,
Моран выписывал для этого случая краски из Парижа. Завидев Ренкена, он обнажал голову и, сгибаясь в три погибели, с глубоким почтением расспрашивал о его новых триумфах.
Художник, добродушный толстяк, не мог отказаться отобедать с Моранами и неизменно рассматривал акварельные рисунки маленькой Адели. Он находил их бледноватыми, но не лишенными свежести.
— Во всяком случае, это лучше, чем вышиванье, — говорил он, шутливо теребя ее за ухо. — И не так уж это глупо, в твоих работах есть четкость и упорство, а это — почти что стиль… Старайся и делай так, как ты чувствуешь, — больше смелости!
Само собой разумеется, папаша Моран не получал прибыли от своей торговли. Лавочка была его манией. Тут проявлялась его старинная неиссякаемая страсть к искусству, которую унаследовала и его дочь. Лавочка Морана помещалась в его собственном доме; кроме того, он получил одно за другим несколько наследств и был теперь вполне состоятельным человеком. В Меркере считали, что он располагает шестью или восемью тысячами ренты.
Тем не менее Моран очень дорожил своей лавочкой, приспособив под нее одну из комнат. Окно служило витриной: он устраивал маленькую выставку, размещал там тюбики с красками, палочки китайской туши, кисти и время от времени акварельные рисунки Адели, а также небольшие картинки на священные сюжеты изделия художника-поляка.
Иногда покупатели не заглядывали сюда по нескольку дней кряду. Папаша Моран был тем не менее счастлив, вдыхая запахи лаков; и когда госпожа Моран, пожилая немощная женщина, почти не встававшая с постели, советовала ему разделаться с «коммерцией», он возмущался, чувствуя себя призванным выполнять важную миссию.
Мещанин, реакционер и святоша, он в глубине души был художником, и это неосуществленное стремление к искусству привязывало его к торговле. Где, как не у него, можно купить в городе краски? По правде говоря, никто их не покупал, но могли же они кому-нибудь понадобиться. И он чувствовал, что не может покинуть свой пост.
В такой обстановке выросла Адель. Ей как раз исполнилось двадцать два года. Небольшого роста, коренастая, с узким разрезом глаз, она была так бледна и желта, что никто не находил ее привлекательной, несмотря на приятное круглое лицо. Она напоминала маленькую старушку. У нее был цвет лица старой девы учительницы, увядшей от подавляемого отчаяния безбрачия. Но Адель не стремилась к замужеству. Всем женихам, которые появлялись на ее горизонте, она отказывала. Ее считали гордячкой, говорили, что она, наверное, ждет принца; сплетничали также по поводу отеческой фамильярности, которую позволял себе в отношении нее Ренкен, распутный старый холостяк. Адель, очень замкнутая, молчаливая, ушедшая в себя, казалось, не обращала внимания на эти пересуды. Она жила, чуждая всему окружающему, привыкнув к белесоватой мгле и сырости площади Коллежа. С самого детства она видела перед собой лишь замшелую мостовую и все тот же темный перекресток, где никто не проходил; только два раза на дню городские мальчуганы толкались у входа в коллеж, и это было ее единственным развлечением. Но она никогда не скучала; можно было подумать, что она неуклонно выполняет какой-то давно задуманный ею план существования.
Адель обладала волей, честолюбием и неистощимым терпением, которое заставляло людей ошибочно судить об ее характере. Мало-помалу все решили, что она останется старой девой. Казалось, что она посвятила себя навеки своим акварелям.
Когда же приезжал знаменитый Ренкен и рассказывал о Париже, она слушала его бледная, затаив дыхание, а узкие глаза ее загорались.
— Почему бы тебе не послать свои акварели в Салон? — спросил ее однажды художник, который по старой дружбе продолжал говорить ей «ты». — Я помогу тебе в том, чтобы их приняли.