Северные амуры
Шрифт:
В октябре на равнине у Лейпцига сошлись две огромные многонациональные армии. У Наполеона, кроме французов, еще были саксонцы, голландцы, итальянцы, бельгийцы, немцы Рейнского союза и еще жалкие остатки польской кавалерии. У Александра могучим ядром наступления были испытанные Бородино и Березиной русские корпуса и австрийцы, шведы, пруссаки.
…В штабе армии Кахыму, как и всем командирам полков, подробно объяснили обстановку. Что и говорить, у французов позиции на высотках, сам город Лейпциг со средневековыми, из крепчайшего камня, башнями, стенами, монастырями, костелами — грозный узел обороны. Реки Парте, Палайсе и Эльстер с болотистыми берегами.
Вернувшись в полк, Кахым собрал сотников, рассказал о местности,
— Полезем вслепую, наобум и погибнем! — предупредил Кахым. — А надо уцелеть и победить.
Когда сотники разошлись, Буранбай насмешливо хмыкнул:
— И на что надеется этот Наполеон? Погубил всю армию в русских снегах и еще пыжится!
Мулла Карагош не согласился:
— У издыхающей щуки зубы еще острее, чем у живой. Угодивший в капкан волк отгрызает себе лапу, чтобы высвободиться, и снова охотится, гонится за добычей, чтобы выжить. Так и Наполеон — ковыляет на трех лапах, но огрызается люто.
Кахым его поддержал:
— Верно рассуждаешь, хэзрэт. Нет страшнее в дремучем лесу подранка! Под Лейпцигом прольются ручьи крови, нет, реки!..
Утром джигиты вычистили, сводили на водопой лошадей, затем сами свершили омовение, готовясь к намазу. Кахым, как и все в полку, опустился на колени на кошму, повторял благоговейно за муллою слова молитвы-азана и слушал проповедь.
Лошадей было приказано не расседлывать. Джигиты плотно позавтракали — голодная зимняя пора уже забылась… Приказа на выступление из штаба не приходило. Не расходясь, чтобы по команде вихрем взлететь в седло, джигиты занялись каждый своим делом: кто точил саблю или копье, перетягивал тетиву лука, калил над костром стрелы, а кто чинил сбрую.
Кахым велел Ишмулле сыграть на домбре и спеть бывальщину о войне, чтобы всадники не заскучали.
Безбрежна башкирская земля, Густо ветвисты роды и семьи. Аксакалы читали фарман, Собрались в полки сыновья. Злобный дракон вполз в страну. Трубы заиграли походную, И пошли полки за Волгу. Началась священная война! Дракон в «год крысы» начал поход, Поверг в огонь города, села, Осиротил тысячи детей. У француза глаза аждахи, Руки как у шурале, Глаза зеленые, как у ведьмы, Кости стучат, как у бисуры [44] . Подстрелил я это страшилище, Содрал кожу со спины, Поставил клеймо конокрада — Пусть44
Аждаха — дракон, шурале — леший, бисура — кикимора.
Закончив пение, Ишмулла долго отдувался, вытирал полотенцем вспотевший лоб — ему приходилось напрягать голос, чтобы и дальние земляки его услышали. Но едва слушатели рассыпались в похвалах, Ишмулла замахал руками, вскочил:
— Нет, нет, парни, бывальщина и верно славная, складная, но не моя, а великого певца Байыка. Старик, а как молодо звучит его песня!..
Буранбай подтвердил, что бывальщина действительно сэсэна Байыка, но оценил и талант Ишмуллы:
— Надо же запомнить и слова, и мотив! А какой звучный голос — на версты летит над рекою. Французы бы послушали…
— Им не до батырских песен и былин, — сказал в свою очередь Кахым. — Теперь у них, наверно, поют лишь заупокойные молитвы.
— Да, аксакал Байык вместе с нами воюет против французов своими песнями! — умно заметил мулла Карагош.
Пушки, французские и русские, погремели и смолкли, прокатилась ружейная трескотня и резко оборвалась, обе многотысячные армии подтягивали обозы, вели разведку, прикидывали в штабах планы грядущего сражения, решающего судьбу Наполеона, — это чувствовал и сам он, догадывался об этом и умный Барклай-де-Толли…
День в башкирских и донских казачьих полках прошел в бездействии, иные молодые джигиты и донцы были даже разочарованы, что не удалось столкнуться в рубке с французами.
А к вечеру заморосил холодный дождик, уныло монотонный, назойливый. Утром никто в полку и не позаботился о том, чтобы поставить шалаши, — считали, что заночуют в другом месте, может, в поселке или городке, где теплые дома и просторные конюшни.
Наспех поставленные из досок, жердей, окутанные войлоком шалаши протекали, джигиты мокли, кутались в чапаны, прикрывались паласами, жались друг к другу, но все равно мерзли.
Кахыма денщик и ординарец укрыли понадежнее, но и его пробрал озноб, и он поднялся, вышел. Вся долина была закутана сырым вязким туманом; изредка слышались одиночные ружейные выстрелы, перекликались зычно часовые, подбадривая и себя, и соседних караульных, предупреждая неприятеля, что даром русских и во мгле не возьмешь… Кахым перемотал отсыревшие портянки, надел густо смазанные дегтем сапоги, накинул плащ и вышел. У коновязей дремали, опустив морды, мокрые лошади, часто вздрагивали от стекавших по коже студеных капель.
«Трудно человеку на войне, — думал Кахым, расхаживая взад-вперед по лагерю полка; часовые, завидя командира, подтягивались, но он взмахом руки, а то и словом велел им смотреть не на него, а в сторону неприятельских позиций. — А начнется битва, и сколько же погибнет молодых, не познавших любви, отцовского счастья. Им бы самая пора веселиться в хороводах, на посиделках, в плясках, им бы влюбляться, жениться! А разве сам я уверен, что уцелею завтра? Да, убьют либо шальной пулей, либо взмахом французского палаша, похоронят на чужбине. Придет через месяц-другой в аул похоронка, согнутся от потери единственного сына отец и мать, зарыдает Сафия, осиротеет Мустафа, так и не порезвившийся с отцом, да и не привыкший к нему…»
Кахым встряхнулся: «Нет, накануне боя нельзя предаваться таким мрачным раздумьям!..»
В темноте послышалось чавканье грязи под чьими-то шагами. Кахым положил руку на пистолет — конечно, часовые надежные, но мало ли что… Из влажной мглы выступила высокая фигура Буранбая.
— Чего это тебя носит в полночь, агай? — без предисловия спросил Кахым.
— А тебе чего не спится, командир? — так же дружески-грубовато засмеялся Буранбай.
— Да вот всякое думается, — не покривил душой Кахым.