Сердце внаём
Шрифт:
Короче говоря, накануне допроса я просто обязан был повидаться с Тарским – и судьба предоставила мне такую возможность. Он открыл дверь как ни в чем не бывало, даже не поздоровался, пропустил меня в бедлам заваленного чемоданами коридора и деловито произнес: «Хорошо, что ты заглянул. Завтра я улетаю в Скандинавию. Но ненадолго. Скоро вернусь». Мы прошли в комнату, сели у не вызывавшего аппетита стола, закурили. «Может, выпьем?» – предложит Тарский. – «Можно, – согласился я. – А закусить найдется?» – «Вот с этим труднее, – поморщился хозяин, – я, знаешь, ничего не готовлю, не покупаю. Но сейчас что-нибудь придумаем». Он полез в холодильник и достал на блюдечке нечто желтое, оказавшееся на поверку зачерствелым сыром. «Если поскрести немножко…» – «Сыр-то лучше с хлебом хранить – свежее будет», – посоветовал я. – «Серьезно? – удивился Тарский, обрезая корочку. – Так ведь хлеба-то у меня с вечера нет. Хранить не с чем». – «Ох-ох-ох! – вздохнул я, оглядывая комнату. – Ты бы хоть служанку завел». – «А на кой она мне?» – «Ну да, – кивнул я головой и взялся за стакан, – принципы не позволяют. Маркузе не одобрит». – «Не одобрит», – подтвердил мой друг, и мы выпили. Затем еще. На вторую рюмку сыра не хватило, и пришлось выпить так. От третьей я отказался, хозяин проглотил ее в одиночестве и отодвинул бутылку. Угощение было закончено.
Деловую часть начал я, так как Тарский переходить к ней желания не изъявил. Он расспрашивал о запомнившихся ему студентах, о моем досуге, стал было распространяться
2
Благородство обязывает (франц.).
«Знаю, знаю, – кивнул я – Любишь достойных. И я люблю». – «А твой кролик сего не знает – и молчит, ибо не хочет быть скушанным преждевременно». – «Преждевременно! – усмехнулся я. – Часом раньше, часом позже. Какая разница?» – «Разница, cher ami, такая, как между театром и анатомическим театром. В первый ты можешь попасть по собственному желанию и в любое время; во второй – в принципе тоже по желанию, но лишь после определенного и не зависящего от тебя события». – «Это – действующим лицом, – возразил я. – Зрителем можно отправиться туда хоть сегодня». – «Тебе очень хочется? Считай, что ты уже оттуда. Распластал на кровати кролика и вытягиваешь из него сведения, как жилы. Приятное зрелище! Ну как же: профессор должен оценку поставить в виде звездочки на погоны». «Хватит! – оборвал я Тарского, но без злобы, с привычкой к его репликам. – Ты неисправим, все на одну тему». – «Ош-шибаетесь, mon cher. Не на одну и не со всеми. С каждым о своем. В Париже…» – «А куда подевались твои тамошние друзья?» – «Бог их знает. Разве сторож я брату моему? Исчезли. Растворились в парижском рассвете. Может, вообще переродились и перековались. Это и с сильными бывает. Даже чаще: нужна встряска. Думаешь, такие вещи, как Уотергейт, выросли из политики? Вздор! Они выросли из психологии. У сильного, волевого мужчины временами появляется потребность – сущая эйфория – рвать на себя рубаху, бить кулаком в грудь и кричать: “Подлый я, подлый!” И вдавливать в ребра нательный крест. А утром, когда приступ кончится, пинками разогнать толпу, перед которой намедни валялся в грязи, принять душ, побриться, ущипнуть красотку и пойти по делам. Что сие значит? Ничего! Приятность самобичевания! У крупных людей и у крупных наций. Вот тебе и мазохистские корни всех Уотергейтов, всех мятежей, всех революций».
«Та-ак, – еще раз передвинул я портфель с места на место, – ты сегодня в ударе. Но мне, Эндрю, эти корни надоели в корне. Мне хочется понять…» – «Что понять?» – «Как мог больной, слабый, пугливый человек стать источником страданий, смерти другого человека, связавшего с ним, – быть может, из жалости, – свою судьбу? Как смел растоптать чужую жизнь?» – «А все по той же причине! – воскликнул Тарский. – Только навыворот: ходил-ходил парием, а тут вдруг новый мотор включили – он и вообразил себя суперменом. А что за сила, коли без жертвы? Сейчас же не времена Вашканского и Блайберга – тогда врачи тренировались. Теперь дело поставлено капитально – теперь лечат. Смех в трусиках: вся операция не больше часа. И такие глубокие перемены в психике: был раб, а стал господин своего здоровья! И уже самому хочется царить над кем-то. Какая все-таки паршивая штука – человек! “О люди, порожденье крокодила!”». – «Как тебя в социалистах держат?» – «Для контраста. Чтобы было с кем душеспасительные беседы проводить. Я, впрочем, не с каждым откровенничаю». – «А-а, – раздраженно кинул я, – откуда ты можешь знать? Ты ведь его, Дика этого, в глаза не видел и двух слов с ним не сказал». – «Мне и не надо. Я сквозь стену вижу! Да, представь. И ты, ты, – погрозил он пальцем, – придешь в конце следствия к тем же выводам. Заруби себе на носу: к тем же самым, только на фактическом материале. Но потеряешь уйму времени и, – он мельком взглянул на меня, – здоровья. Тебе это дело… боком выйдет. Откажись лучше. Или возьми кого-нибудь в помощь. Катрин, например. Да, лучше всего Катрин. Плюнь на все секреты. Себе дороже. А то и потерянная минута может обернуться проведенными вхолостую годами». Мы замолчали и сидели, накапливая взаимное раздражение. Внезапно зазвонивший телефон показался мне освежающим душем. Тарский, слушавший вначале спокойно, вдруг занервничал, забегал вокруг столика: «Что за ерунду вы мелете? Какое, к черту, решение большинства? Манифестация назначена на вторник и должна пройти во вторник! Есть разрешение на использование проезжей части. Причем тут коммунисты? Откуда они знают о наших планах? Что значит единство левых сил? Важно не число, а настрой. Стоит уехать…» Я встал и, не прощаясь, заторопился к выходу, так как в речи моего друга послышались сверхнормативные шипящие. На лестнице меня догнал его возбужденный голос: «Закончишь – обязательно позвони! Сразу, не затягивай». (Это уже по-французски.) Из окна еще раз: «Позвони! Привет Катрин! Я вернусь через две недели». (Это уже во двор, на чистом английском.) То была наша последняя встреча. Так я больше не видел и не слышал его до нынешнего дня…
Никак не решу, прав я был или ошибся, не пригласив Катрин на допрос. Многое,
…Катрин замирает на мгновение, словно вслушиваясь в рокот прибоя, и вдруг порывисто оборачивается ко мне: «Гарри, я не хотела в ресторане, при ребенке, но есть новость. Заготовлен приказ о присвоении тебе майорского звания». Я встряхиваю головой и смотрю на нее полублагодарно-полуукоризненно – она немножко краснеет. И прижимается вплотную: «Гарри, еще не все. Только спокойно… Постарайся понять правильно… Тебя переводят в отдел статистики. Не придется больше заниматься расследованиями. Так лучше. Стенли… ну, мистер Лоттвик сказал, что на карьеру это не повлияет». Я застываю с раскрытым ртом, не в силах даже закончить выдоха. Как просто, черт побери, как просто все делается! Пока я блуждал в своей моралиновой глухомани, они вдвоем нашли идеальный выход на опушку. Вот и решение всех моих мучительных проблем. Самому бы и в голову не пришло. Да, там расследованиями заниматься не придется. Единственные собеседники – отработанные дела. Прочитал – и в архив. Впрочем, и читать не нужно. Титульного листа достаточно. Подсчитать, подшить, доложить. И опять подсчитать. Вот и все… Документооборот! Значит, не хочет моей отставки, не хочет цивильного окружения. Ну, что ж, такова она, моя Катрин! Нет для нее жизни без мужа с погонами. Представляю, что она ему там наговаривает за десять телефонных минут! Какие глобальные вопросы решаются за меня и без меня. А может, так и надо? Что не делается – к лучшему. А если по существу? Неужели мечта не состоялась? Неужели вышло не так, как я хотел? Полноте! Я еще молод, мне всего тридцать семь, можно попробовать все сначала. В моей энергии, моем упорстве могли не раз убедиться и те, кто имел причины в них сомневаться. Сомнения оставались за ними, а цель – за мной. Разве сейчас я слаб? Разве сегодня цель дальше, чем вчера? Она же рядом – за углом ближайшего дома. Вот и посмотрим, что истончится скорее – связующая нить или разделяющий барьер…
Хорошо живется человеку, когда нечего делать. Что Тарский – по себе знаю: мне здесь очень вольготно – сколько написано и перечитано! И впечатлений хватит на целую жизнь – сознательную и бессознательную. До самого маразма. Вокруг – одно вечное, незыблемое, от века данное. Хриплое бормотание моря, сизые низкие тучи надвигающегося шторма, перевернутые раковины рыбацких лодок, близкая стена невысокого дома, за которой без задних ног уже спит сын – мой сын. И Катрин, покорная, теплая Катрин на моих коленях… Все сие в наших руках! Возблагодарим Господа за милость Его! «Гарри, – тихонько, чуть дыша, склоняется ко мне Катрин, – ты слышишь?» – «Да, жизнь моя». – Она обхватывает меня руками за шею: «Гарри, я хочу… еще одного ребенка…»
Нет, напрасно, напрасно не взял я ее на первый допрос. Много ошибок совершил я в этом расследовании, но то была первая и главная. Плевать на формы и нормы, но если бы Катрин стояла рядом, исход дела обозначился бы иным – и для меня, и для Дика… А рассказ, между тем, плывет и плывет, хотя до конца еще сотни строк, заново изливающаяся желчь сожаления, непреходящее сознание своей причастности и своей ненужности. И удивление – удивление, что именно я, все-таки я оказался повивальной бабкой такого странного, необычного сюжета. О-о, о нем еще поговорят. От всей души, всласть! Меня забудут, а о Грайсе и его истории будут помнить. Не знаю, как с политикой, но с сенсацией явно получилось. Дошли слухи, что Биндер запустил в печать несколько отрывков из моего отчета. Об этом стало известно из случайно попавшего мне в руки опровержения профессора Вильсона в «Times». Он выступает против «полицейской клеветы», будто подобные послеоперационные явления могут повторяться и с другими пациентами. Э-э, «клевета», правда, не моя – ее в отчет подбросили позже, но можно ли с ней не согласиться? Разве медицина не воздействует на здоровье человека? Разве особенности больного никак не влияют на методы лечения? На поведение врача? На постельный режим? Все, все повторяется, господа, и все дороги ведут в Рим. А Рим – это человеческая натура. Ее кольцовка изучена и заучена за две тысячи лет, а может, и больше. Каждый из нас – отдельное звено. Потому-то коллективное (и расщепленное) «Я» – предмет всеобщего внимания. Мы жаждем познать себя самих. И это – побудительная сила мирового искусства.
Я хочу, чтобы мне верили. Ибо пишу правду. Ничего не скрываю, ничего не прячу. Богу – Богово, кесарю – кесарево. Специально веду речь от первого лица, чтобы избежать всяких полунамеков, всяких недоговоренностей. Такой метод не стесняет свободу маневра, не убивает желания высказаться. За время болезни я научился (вернее, врачи научили меня) быть откровенным. Без этого не вылечиться, но без этого и не сказать о чужих страданиях. Оттого я правдив, даже натуралистичен, а повесть кое-где сбивается на исповедь. Человек, натолкнувший меня на мысль о мемуарах, прочитав их, останется довольным. Не писать я не мог, бросить на полдороги – тем паче. Между нами: это исполнение долга. Я, как новорожденный, спеленут по всем статьям, знать ничего не знаю и живу растительной жизнью, но шестое чувство подсказывает: его нет в живых, нет среди нас. Я не участвовал в похоронах, не прощался с телом, но я знал его, знал, как никто, и не могу, не смею считать себя истинным христианином, пока не пошлю ему издалека своего прощального привета. Невозможно вместить в сердце всю боль мира. Но об известных нам ее узловых точках мы обязаны думать. Кто-то будет скорбеть о другом. У каждого человека есть своя область смеха и плача, и в пределах сего незримого государства он призван проявлять высшие и бескорыстные свойства гражданственности. Боль может быть вне нас – тогда она вызывает сочувствие. Боль может быть в нас – тогда она вызывает страдание. Но мы должны стойко перенести ее и остаться жить для будущего…
Я – средний буржуа. Я не могу и не хочу перешагивать данных мне с детства барьеров. Я рожден в своем кругу и умру в нем. Бог с ними, с несчастными, с голодными, с безработными, с демонстрантами. Они были и будут всегда. Они побеспокоятся сами о себе. Их много, и они горды силой числа. А одиночка Дик Грайс… Он живет или жил в себе. Он не нашел ни пары, ни друзей, ни просто собеседника, и его жизнь, быть может, обретет значение и смысл только под моим пером. Да, пристрастным, но и честным. Одно лишь пугает: справлюсь ли? Иногда задумываюсь: то ли пишу? Так ли? На бумаге выходят настоящие плутарховские lioli paralleloi [3] , составленные когда-то как попытка связать две культуры – греческую и римскую. А потом, как известно, произошло смешение: победитель начал набираться духа побежденного. Так и я: победив, добившись своего, разговорив Дика, попал под его влияние. Пишу о нем – и вижу себя. Говорю о себе – и сравниваю с ним. И ничего не могу с собой поделать. Ни в чем теперь не уверен. Правильно ли я вел следствие? Те ли задавал вопросы? Кто укажет? Свидетелей не было…
3
Параллельные жизнеописания (греч.).