Считаные дни
Шрифт:
Вчера в студенческом центре она столкнулась с Анитой. И тут кроется еще один вызов, связанный с возвращением домой: необходимость общаться со старыми друзьями. В этом есть некая двойственность: с одной стороны, так спокойно и грустно встречаться с теми, с кем ты вырос, с людьми, которые когда-то были близкими, многие годы наполняли своим присутствием каждый твой день. Но в таких встречах есть и свои трудности. Потому что прошло время, приходится рассказывать о своей жизни, в пару предложений укладывать события нескольких месяцев или лет, и оказывается, что почти невозможно обобщить столько всего коротко и конкретно, объяснить, в каком направлении ты движешься и в какой точке сейчас находишься. Кроме того, обнаружилась огромная пропасть между теми, кто уехал из города, и теми, кто предпочел остаться,
Ингеборга сидела с чашкой кофе и набело переписанными заметками из тюрьмы, когда увидела ее, лучшую подругу детства, а ныне — мать двоих детей. Они не встречались около двух лет, с того Рождества, когда Анита была уже на большом сроке. Она ждала близнецов и собиралась вернуться домой, тогда она объясняла: «Здесь можно купить гораздо более просторный дом за меньшие деньги». Живот у нее был огромный, лицо отекло. Она говорила: «А когда мы сможем построиться в саду у мамы с папой, нам не нужно будет платить за участок земли под застройку, это беспроигрышный вариант». Ингеборга тогда только вернулась из шестинедельной поездки в Непал и Вьетнам, она притворилась, что у нее назначена встреча, чтобы улизнуть, им обеим совершенно не о чем было говорить.
Вот и вчера, сидя в студенческом центре, Ингеборга попыталась спрятаться за экраном ноутбука. Малыши в одних носках возили вокруг нее по полу маленькие машинки из ящика с игрушками рядом со стойкой, Анита сидела с мобильным телефоном, периодически покрикивая на них: Теа София! Мио Матео! А потом мальчик подкатил машинку к ножке стола, за которым сидела Ингеборга, и поднял взгляд на нее, и ей показалось, что на нее глянули зеленые глаза самой Аниты. «Подойди сюда! — подозвала сына Анита, невольно привстала со стула и воскликнула: — Ингеборга, неужели это ты?»
Она попыталась говорить о детях. Спросила о них и о доме, даже завела разговор про обустройство кухни, говорила о чем угодно, лишь бы речь не зашла о ней самой, но в конце Анита все же спросила: «Ну, а ты-то как? Все еще продолжаешь учиться?»
Ингеборга коротко кивнула, уже представляя себе, в каком русле потечет дальнейшая беседа, то, чего она опасалась: «Социальная антропология? А ты кем будешь-то?» Прошлым летом, когда Ингеборга получила степень бакалавра, она услышала, как мать сказала клиенту в банке: «Она там учится, в университете, но я думаю, что никто из нас, даже сама Ингеборга, понятия не имеет, кем она в конце концов станет». Едва ли мать предполагала, что дочь ее услышит, очевидно, это не должно было ее обидеть. И все же Ингеборга рассердилась и расстроилась — хотя она знала, что и сама несколько раз говорила что-то подобное. И что хуже всего — это ее собственное пренебрежительное отношение к жизни, которую она выбрала и которая ей, по большому счету, нравилась. Она могла вдруг начать насмехаться над тем, что собралась взять непомерно большой студенческий заем, над безбожно высокими ценами на жилье в Бергене или над минимальными перспективами устройства на работу, — Ингеборга повторяла то, что другие иногда додумывались сказать ей, и, наверное, она выбрала такую форму защиты — попытаться опередить их, и все же это было мучительно.
Но вчера она держала рот на замке. «Ты все еще продолжаешь учиться?» — спросила Анита, и Ингеборга кивнула, кивнула и перетерпела. Анита подняла маленького сына на руки, вытерла ему салфеткой под носом, где остатки мороженого смешались с зеленоватой полосой соплей, и сказала: «Боже мой, я так восхищаюсь тобой, Ингеборга!» И с едва заметной кроткой улыбкой добавила: «И я даже немного завидую, если можно в этом признаться».
Анита опустила малыша обратно на пол и наблюдала за тем, как он побежал, а потом сказала: «Я не жалею, что вернулась домой, все же я рада, что сделала это после того, как родила». Ингеборга кивнула. «Это очень разумно, — заметила она, — с няней удобнее и все такое». Анита вертела в руках салфетку. «Да, но я больше думаю о том, что отношения с мамой и папой стали гораздо проще теперь, когда у меня появились дети. Как бы более четкая дистанция и возможность иногда спихнуть детей». Она быстро взглянула на Ингеборгу и широко улыбнулась. «Это, конечно, все неправильно, — заметила она, — психологически — смотреть на детей как на какую-то обузу, но все же я так чувствую».
Ингеборга была потрясена. И больше всего на свете ей хотелось услышать еще что-нибудь, она почувствовала
Она наконец просунула руку в рукав куртки, застегнула молнию, бросив быстрый взгляд в окно. В те дни перед похоронами цветов присылали огромное количество, по дому распространялся тяжелый и тошнотворный запах лилий; мать пыталась показать ей карточки, но Ингеборга и читать их не стала — ни стандартные фразы, напечатанные витиеватыми золотыми буквами, ни длинные, но написанные от души соболезнования со всех концов света.
«Мне мама рассказывала, что в детстве я больше проводила времени дома у вас, чем у себя, — сказала Анита, — я думаю, она принимала это близко к сердцу». Она выглядела усталой, но все же улыбнулась, потом наклонилась и подняла с пола четыре маленьких сапожка. «Может, мы как-нибудь встретимся и выпьем кофе или перекусим? — спросила Ингеборга. — Если у тебя будет время». — «С удовольствием», — ответила Анита, но взгляд ее уже скользнул в сторону дверей. Малыши без обуви и курток стояли на тротуаре и прыгали перед дедушкой, тихим водопроводчиком, который был знаменит тем, что жарил на гриле лучшие в мире отбивные. Его внуки смеялись, тянули пухлые ручки к тачке, дедушка помог им перебраться через бортик, и как же они ликовали, когда оказались наверху.
И в этот самый момент Ингеборга всерьез осознала, что у ее собственных детей уже никогда не будет дедушки со стороны матери. Она больше никогда не увидит своего отца, и это значит, что она никогда не увидит его в роли доброго и участливого дедушки, которым он бы точно стал, если бы только не ушел из жизни. Потому что таково горе, рассуждала Ингеборга, когда вчера после обеда медленно брела из студенческого центра к дому: прежде всего — ужасная нестерпимая боль, заполняющая собой все. Но, возможно, боль приходит и позже: внезапными напоминаниями о безвозвратной потере, острым желанием ему позвонить и о чем-то рассказать и дрожью от осознания того, что это невозможно — больше никогда.
Когда мать возвращается домой, блюдо уже на столе. Ингеборга натянула на него пищевую пленку, единственная салфетка, которую она сложила и установила очень тщательно, расправилась и упала на блюдце.
— Ты моя дорогая! — восклицает мать. — Вот это роскошь!
Щеки ее порозовели, сейчас она именно та мать, о которой все говорят Ингеборге, — красивая и веселая, потому что все видят только это и ничего больше.
— Я сидела на встрече, — продолжает мать, — прости, пожалуйста, не видела твои сообщения, пока не собралась уходить!
Она снимает с плеча кожаную сумку — темно-красного цвета, точно такого, как оттенок помады на губах, и тонкое бежевое пальто. Ингеборга не понимает, почему у нее возникает чувство, что мать говорит неправду, не понимает, что именно ее так злит. Никто ведь не нарушил никаких договоренностей, они вообще ни о чем не договаривались.
— Давай садиться, — говорит Ингеборга, — или вы уже на встрече поели?
Мать отрицательно качает головой, наклоняется над блюдом, бормоча «м-м-м». Пропуск для прохода в банк, который прикреплен к лацкану ее пиджака, стучит о стол, там, на фотографии, она тоже улыбается — доброжелательно, серьезно и авторитетно, с ней бы любой с удовольствием обсудил контроль над личными расходами и выслушал мнение «Анне-Лине Викорен, старшего советника».