Сценарист
Шрифт:
Новый препарат подействовал на балерину так благотворно, что к концу февраля ее перестали привязывать по ночам к постели. Поужинав, мы выходили на террасу и подолгу сидели там, любуясь закатом, предчувствуя скорое расставание. И точно: однажды утром я увидел, как она тащит к посту медсестры плетеную корзину и набитую вещами наволочку. Каждая выписка в психушке — событие. Перед уходом все обещают навещать, но еще ни один не сдержал слова. Намыкавшись по больницам с мое, становишься скептиком. Я знал, что больше мы не увидимся. Она выздоровела, а значит, для меня умерла: отлетела, подобно душе, чтобы поселиться в иных, неведомых сферах. Бабушка и дедушка ждали ее в комнате отдыха со своими безнадежно устаревшими лицами, в безнадежно длиннополых обносках; стоя рядом с ними в легком весеннем платье, балерина казалась облачком, сотканным из испарений их тяжкой старосветской печали. Она предложила заглянуть к ней, когда получу пропуск на выход в город, и вывела красным фломастером имя и номер телефона на обшлаге моего
Кажется, недели через две после ее выписки меня перевели из группы повышенного риска. Боб исчез, и я вновь остался один на один с собой. Окно в палату было открыто, и вещи оживали от сквозняка, как в далеком детстве, и разбросанная по полу одежда вновь превращалась в тела мертвецов. Когда я был ребенком, отец и шестеро его братьев выходили на шхуне из Ильвако, штат Вашингтон, расставлять неводы на лосося. Раз в два года кто-нибудь из братьев непременно тонул, и тело выбрасывало прибоем к болотистым берегам реки Чехалис. Похороны растягивались на несколько дней, а порой длились неделями, если не месяцами, пока уцелевшим братьям не наскучивало сходиться каждый вечер в баре «Прилив», где, напившись, они молча пялились друг на друга, как полусонные жабы. Я же бодрствовал дома в одиночестве (а ведь мать где-то и сейчас есть, только я ее не знаю), и в каждой рубашке на полу мне чудился дядя-утопленник, и, боясь сойти с шаткого плотика кровати, я пережидал бесконечно тянувшуюся ночь с ее густым, полным неясных предчувствий океаническим туманом и вспышками маяка на косе, от которых приходили в движение страшные зеленые тени на стенах. Вот и теперь я натянул одеяло на голову. «Отче наш, иже еси на небесех…», и т. д., и т. д., «и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!» Не заснув даже после своих воображаемых похорон, я выглянул из-под шелковой оторочки одеяла и стал смотреть в потолок, слушая монотонные жалобы больных, говоривших по платному телефону в коридоре: (20:02)… «Мои родители были несчастны в браке, но потом развелись и стали еще несчастнее»… (20:07)… «А вот скоро я тебе покажу, что со мной. Возьму бритву и полосну. И закричу криком. А потом явлюсь на суд и всех забрызгаю кровью»… (20:47)… «Тайленолом не отравиться. Только печень посадишь, а подыхать будешь долго и мучительно».
Эти тирады — то жалобные, то гневные, — доносились из коридора каждый вечер. Большинство людей оказывается в больнице, потому что не в состоянии справиться со своими эмоциями, но стоит послушать их бубнеж, их полночные соло на телефонной трубке, как бурные страсти, приведшие к страданиям и безумию, сливаются в один скучнейший рассказ, лишенный всякого драматизма. Свежесть восприятия притупляется. Будучи завсегдатаем подобного рода учреждений, я привык держаться особняком. И на психов, толпившихся у телефона-автомата, смотрел, как и положено ветерану, с горечью и презрением. Но тут сбросил одеяло на пол и пошел занимать очередь.
— Слушай, — сказал я. — Можно к тебе зайти?
— А ты в состоянии? — спросила балерина.
— В каком смысле?
— Тебе лучше?
— Нет, — сказал я. — Не лучше. Но караулить меня перестали.
Ответа не последовало. В психушках я часто видел, как в пустой будке на металлическом шнуре раскачивается телефонная трубка. Людей просто сносит куда-то посреди разговора — от слабости или по рассеянности, или из-за общей прострации от лекарств. Вот что я представил, когда балерина не ответила: телефонную трубку, болтающуюся на шнуре.
— Так зайду? — сказал я наконец.
— Заходи, — сказала она.
Я опустил трубку на рычажок, нырнул обратно в постель и долго смотрел в потолок, прислушиваясь: (21:31)… «Мне кажется, я всю жизнь только и делаю, что блюю»… (21:33)… «Тогда почему каждый раз, когда я сажусь в машину и включаю радио, передают песню „Мистер Боджанглс“ [7] ?»… (21:45)… «Я начал вести дневник почти два года назад. Сначала делал записи только в хорошие дни, но быстро понял, что, перечитывая, сочту, будто мне всю жизнь было хорошо. Тогда я стал делать записи, только находясь в депрессии. И убедился, что депрессия у меня не всегда. Тогда я стал записывать каждый день. А потом подсчитал, и оказалось, что пятьдесят процентов времени чувствую себя хорошо, а пятьдесят — нахожусь в депрессии. Больше я дневник не веду»… (22:07)… «Мне больно».
7
Песня, написанная в 1968 певцом Джерри Джеффри Уокером и ставшая шлягером после того, как в 1971-м ее исполнила группа Nitty Gritty Dirt Band. — Esquire
В первый же выход в город я отправился к балерине. Отпустили на три часа, поэтому сразу поймал такси, заскочил за вином — и к ней: в крошечную квартирку на углу Варик-стрит. Она провела меня в комнату, сделав ровно три жеста. «Кухня, — сказала она. — Спальня. Уборная». Мы открыли вино и выпили за мое временное освобождение.
После долгого воздержания я мгновенно поплыл. Перегнувшись, чмокнул балерину в кончик мясистого шнобеля и пошел в уборную, изо всех сил стараясь не натыкаться на мебель.
Вперемежку с кокетливыми пузырьками стояли и строгие баночки из желтой пластмассы с аптечными наклейками на боках: эффексор, паксил, велбутрин, прозак и золофт — классический перечень антидепрессантов. Одновременно их не прописывают, значит, балерине подбирали лечение. Интересно, в какой последовательности? Я выстроил баночки в ряд по датам их получения в аптеке. Хронология обрывалась примерно за месяц до ее поступления в больницу. Манерикс вообще отсутствовал. Спрашивается: почему? В дальнем углу аптечки (как на скамейке запасных) сгрудились игроки-универсалы, и я внес некоторое оживление в их ряды, высыпав в рот (и запив из-под крана) несколько капсул туинала [8] и притырив на черный день по паре таблеток занакса [9] и валиума [10] . Затем я отлил, спустил воду и долго пялился на себя в зеркало. Вместо глаз два черных провала; десны распухли и кровят. Казалось, что из зеркала на меня смотрел человек, годами не евший фруктов.
8
В России известен как нембутал — мощное седативное и снотворное средство. — Esquire
9
В России известен как алпразолам. Используется для лечения тревожных неврозов и панических атак. — Esquire
10
Легкий транквилизатор. — Esquire
Когда я вышел, она сказала:
— Во лекарств набрала, да?
— Торговать можно, — сказал я.
— Ты в аптечке рылся, тайны мои выведывал. Не спорь, я знаю.
— Я не спорю.
— Да на здоровье. Я в гостях тоже всегда аптечки смотрю. Подумаешь. Я пожал плечами.
— А манерикс где?
— Это новый, что ли? Который подавляет подавленность лучше, чем старые?
— Ага, он.
— Бросила.
— А не рано? Справишься без лекарств?
— Сейчас вот дико хочется себя поджечь, если ты на это намекаешь.
Десять лет я впахивал как подорванный, штампуя сценарии кассовых голливудских хитов, чтобы позволить себе ту жизнь, от которой в итоге свихнулся. А тут вдруг все стало по барабану. Типа: к чертям понты, будь проще! Жаль, что не захватил вторую бутылку вина: она мигом воскресила бы богемные мечты юности. Литература и трах. Бодлер и женщины, воняющие, как грюйер! Я же не думал, что стану писать сценарии. Хотел быть поэтом. И вот угодил в самое чрево поэзии. Свечи на полках, на полу, толстые и тонкие свечи, длинные и короткие, красные, зеленые и всех мыслимых оттенков синего с одуряюще сладкими ароматами гуавы, граната, манго. Все было luxe, calme и volupt'e — не подкопаешься. В таитянском дневнике у Гогена есть фраза, которая когда-то поразила меня своей беспощадностью: «Наша жизнь такова, что поневоле мечтаешь о мести». Но какая может быть месть, если в прошлом году я устроил себе три лета, две весны и четыре осени (одну — в Москве, вторую — во Флоренции, и еще две — в Кайро и Бирме)? Удрав со съемочной площадки своего последнего фильма, я ударился в бега, и зима так и не сумела за мной угнаться. Приятно изредка ощутить себя богом, показать погоде язык. Кому нужен Гоген с его аляповато нарисованным раем? Для меня в тот миг самый недоступный, затерянный полинезийский островок на земле находился в черепе балерины.
Она присела на четвереньки, и стало видно, как в вырезе распахнувшегося платья качнулась грудь — два спелых плода гуавы, так и просившихся в руку. Я потянулся и ущипнул ее за сосок. Она отпрянула и сказала, что не в настроении.
— Нет?
— Совсем нет, — сказала она. — Что это у тебя с лицом? Напугала?
— Напугала? — я лег на спину и поглядел на нее снизу вверх.
— Не знаю. И кто я сейчас, тоже не знаю. Типа водоросль. Расту тут себе меж базальных ядер, а вокруг плавает палтус.