Рязанка
Шрифт:
За те десять лет, что прошли со смерти мамы до нашей болезни, американцы изобрели стрептомицин, фтивазид, они-то нас и спасли.
Мама последние годы лежала в панковской больнице…
Панковская больница была далеко, очень далеко, мы туда ходили навещать маму. А вообще-то в эту левую сторону больших домов не было, ни Гастрономов, ни Мосторгов, ни Горсоветов, одни маленькие темные домишки. Да еще «Керосин».
Здесь всегда была толпа, бидоны стояли в очередь, а люди кучками, и все друг друга знали. А разливала керосин пожилая женщина с крупным мужским лицом и странными, смотрящими в разные стороны глазами. А на щеке у нее было огромное
Но помню, мы ходили в Панки с мамой к какой-то бабке, которая любила пить чай из самовара, а перед ней лежал Мелко наколотый сахар, поблескивая на изломе. Лишь от отца, незадолго до его смерти, я узнал, что у этой бабки мама, приехав из деревни, снимала угол, когда поступила работать на трикотажную фабрику. И отец там же снимал другой угол. Они с мамой познакомились и поженились. Наверное, здесь я и был зачат.
Умирала мама в Доме на Куракинском, я помню, как это было. Последний месяц, август, она не могла спускаться в железобетонный подвал, а лежала в затемненной комнате, обреченная и тихая. Однажды мы с сестренкой проснулись от странной паники в доме: все суетились, двигали мебель и говорили вполголоса. А мы испуганно смотрели на взрослых и не понимали еще, что пришло несчастье, несчастье на всю жизнь. И долго-долго будет следом за нами идти наша душевная беспризорщина и никем не заполненная темная пропасть внутри нас, которая у других детей заполняется лаской, любовью, добротой и делает, я убежден, человека — полноценным человеком.
Мы, то есть я и сестренка, еще не знали, какая часть живого вещества в этот момент из нас изъялась и отлетела безвозвратно вместе с душой матери. И осталась черная дыра.
Понятие вроде бы космическое, но разве наша душа это не часть космоса?
Папанька и отец сколотили гроб и на телеге по корытообразному мосту отвезли на кладбище, сюда, за железную дорогу. Шел дождь, и я сидел в головах у мамы с зонтом. Я смотрел на ее лицо и видел, как оно вздрагивает на колдобинах. А дядя Миша, Папанька, которому тоже оставалось жить два года (он умрет в той же больнице, где долго лежала мать), шел перед телегой и прикрывал голову от дождя крышкой гроба. Я знаю, что я уже рассказывал об этом. Но это во мне повторяется, как повторяется один и тот же сон. Всю жизнь я трясусь на телеге с зонтом в руках возле маминого лица, на котором застыли странно капельки дождя, и всю жизнь дядя Миша, Папанька, несет крышку гроба, прикрывая голову, а отец немного сбоку и сзади рядом с тетей Полей и Верой… Через Рязанку, через мост, бетонный, корытообразный, ехать мне, видать, до конца жизни.
Мы потеряли за войну материнскую могилу и ухаживали за чужой.
Потерял отец, он не приходил сюда долго. Очень долго. А когда мы выросли и привели его, он указал нам материнское место, примерно, конечно, но уже кругом на крестах, на памятниках стояли все годы позднее, а сорок первого-то не было ни одного.
В недавние годы я побывал на могиле Марины Цветаевой в Елабуге и был поражен, что умерли они с мамой в один день — тридцатого августа сорок первого года. Но могилу Цветаевой тоже потеряли, и еще был крест, который потом заменили, где стояла надпись такая: «В этом районе кладбища похоронена…»
Теперь можно сказать так и про дом, и про мое, в общем-то, детство.
В этом районе города проходило оно, в этом районе времени случилось — и так далее…
Что же осталось? Душа? Пока душа жива, мы еще куда-то едем, что-то о себе рассказываем, думаем, надеемся,
Ну, а если не нужна?
Вот однажды в лопухах возле насыпи нашел я треугольник письма. Конвертов тогда не было, мы все писали на листе и сворачивали его в треугольник, это было очень просто, наподобие того, как делают из газеты шапочку.
На конверте был адрес, на Украину, а в письме всего несколько строк, обращенных к родным, что кого-то, видимо, того, кто писал, гонят этапом в Сибирь в район Тайшета, и он верит, хочет верить, что все будет хорошо. И далее что-то про суд, про срок, мы в этом деле ничего не понимали. А в конце стояла приписка: «Тому, кто найдет, просьба отправить по адресу. Богом молю, отошлите, не бросайте!»
Да, конечно, по многим дорогам, наверное, в ту пору гнали заключенных в сталинские лагеря, по северной уж точно гнали, по Ярославке, но, думаю, наша Рязанка в этом плане была одной из главных.
А мы проходили декабристов, рассуждали об их замечательных верных женах (Некрасов!) и о кандальниках, что брели по долгим российским дорогам в сибирскую сторону, и совсем мы не догадывались, что теперь мимо нас проносятся в задраенных поездах такие же кандальники, но дорога, но вагоны скрыли от глаз прежде зримое, горе людское ушло в потаенное русло. Внутрь Рязанки, ее поездов и вагонов.
И летели, и летели поезда, такие мирные, такие романтические с дымком, застрявшим в проводах! И лишь крошечные листочки, обрывки на насыпи, но они не в силах были приоткрыть нашему глазу всю огромность человеческой трагедии этих, послевоенных лет.
Я принес треугольник домой, и отец и сестренка, потом и соседи читали, судили-рядили, что же нам с письмом делать. Но, помню, отец резко оборвал наш спор со словами: «Дай сюда!» — и забрал письмо в карман. Я после спросил: «Пап, а где то письмо?» — «Какое?» — «Ну то…». Отец лишь отмахнулся, мол, выбросил! И соседям так сказал. И соседи его одобрили, сказав, что так и надо поступать, то есть выбрасывать, потому что неизвестно, может, его какой арестованный полицай-фашист написал, так ему туда, в Сибирь, и дорога!
А через много лет, в застолье, отец сознался, что не выбросил он письмо, духу не хватило то письмо уничтожить, когда человек Богом молил перед гибелью. Это он нарочно перед соседями заявил, что выбросил, боялся доноса, а сам опустил треугольник в почтовый ящик и отправил письмо на Украину несчастной родне того заключенного.
Может, отец и не так говорил, да это и неважно, Я и сам к тому времени знал, что не я один, а многие находили около насыпи такие письма, и было в них одно: отчаянный крик из пересыльного вагона на свободу, наверное, без надежды, что найдут, подберут… Услышат!
Я сейчас вдруг, подумал, что книга эта «Рязанка», как письмо из вагона, я ведь тоже пишу в пустоту, без уверенности, что кто-то найдет, прочтет… Что она, как то несчастное письмо, попадет по адресу к людям.
Прощание с главным героем
Люберцы. Последний взгляд на себя бывшего из окна вагона. Я прижимаюсь к стеклу и вижу странного подростка в серой, еще детдомовской рубахе, в залатанных штанах и рваных ботинках. Сероглазый, большеротый, крошечный чубчик он зализывает на бок, чтобы было как бы взрослей.