Рязанка
Шрифт:
Бывало, и выгоняли.
И тогда мы жались к стенке в коридоре, торча там часами, и нас забирала и привечала в общежитской комнате, где в ряд выстроились десяток топчанов, наша новая знакомая, Оля.
Именно Оля находила нас в коридоре и без слов затаскивала в общежитие: «Девки, это Полины, там — старшина».
И все всё понимали. Нас пристраивали в уголке на ночевку до тех пор, пока тетка нас не отыскивала и не забирала.
Но я все равно добром вспоминаю того старшину, который временами укрощал строптивую тетку, и, тогда нас укладывали в узкую щель за печку, где
Наутро, когда мы просыпались, обычно старшины уже не было, а тетка всклокоченная, невыспавшаяся, кляня и это утро, и холод, и всю нескладную свою жизнь, ставила на плиточку чай и начинала причесываться перед зеркалом: у нее были прекрасные густые волосы, да и было ей, сейчас я подсчитываю и удивляюсь, лет двадцать пять — двадцать шесть, не больше.
А мама умерла в тридцать…
Появлялась тетка в обед, в перерыв на работе, наспех грела суп, сердилась, но не так сильно, на то, что не выставили кастрюлю на холод, не протопили печь, не принесли воды, да еще прозевали, когда раздавали по лимиту торф.
Поворчав, она убегала, уже до вечера.
Работа на торфоразработках шла посменно, а смена двенадцать часов. Благо до работы недалеко, торф тут был кругом, думаю, что и под бараками. А торфяные буровато-красные пирамиды громоздились рядами аж до самой железной дороги, будто стога.
Нищее, исхолодавшее за войну Подмосковье получало отсюда свои положенные, скромные нормы торфа, похожего на травянистые комки земли.
Но были еще крошки от тех кусков, и эти крошки получали те, кто здесь работал: на месяц около шести ведер! Да ведро — за премию, за перевыполнение плана.
Топить крошками было сущей мукой, оттого и ругалась тетка, что я не любил это делать. Хоть понимал, что надо: выстудит комнату, все промерзнет.
Вот когда наш спаситель-старшина приносил под мышкой полено, а то и два, мы экономно щепили их на крошечные лучинки, а уж с лучинками торф разгорался куда быстрей.
Бывало, что с сумкой я приходил в поле, как бы Приносил тетке обед, а на обратном пути ухватывал несколько кусков полноценного торфа.
Все так делали, хотя с воровством в войну шутки были плохи, и уж не раз, не два кого-то судили из бараков за кражу торфа.
Да ведь взрослые-то одно, а мы — другое. С нас и спрос невелик! А раз-другой придешь, с оглядкой наберешь, и вот уже на весь вечер тепла хватает, а то еще и на завтра остается.
Работала тетка на торфокопальной машине и числилась по специальности оператором, почему-то запомнилось это необычное тогда слово.
Стальные зубы-скребки извлекали из ямы сочную черную грязь, и она, пройдя по каким-то трубам в чреве машины, выдавливалась из квадратного желобка на подставляемые доски, уже сформированная в длинную сырую плотную массу.
Тетка резким нажатием ноги на рычаг открывала и закрывала заслонку, чтобы выдать на доску очередную лепешку торфа, но еще успевала поговорить со мной и прикрикнуть на зазевавшихся торфушек, очень тут похожих друг на друга: все в одинаково темных платочках, повязанных, как это делают на уборке хлеба, по самые глаза, в ватниках и в
А у тетки модные сапожки, перешитые из солдатских, — подарок старшины!
Торфушки грузят торф на тачки и по склизким доскам, утопающим в болотной жиже, везут тачки к пирамидам, где другие женщины вручную, будто из кирпича, строят дома, выкладывают стены из брикетов рядами, для просушки.
Однажды я попросил тетку разрешить мне поработать на ее месте. Она засмеялась, сказала: «Ну, попробуй!»
Я сел на железный стульчик, нажал на рычаг, но он не поддался. Я нажал посильнее. Рычаг на миг приоткрыл заслонку и тут же обратным ходом ударил мне по ступне так, что я охнул от боли и схватился за ногу. «Чертова машина!»
Но я уже по-иному взглянул на работу тетки, хоть была она все-таки легче, чем возить по чавкающей жиже тачки.
Кстати, вспомнил, что одной из самых популярных довоенных игрушек была маленькая деревянная тачечка! Вон с каких пор нас готовили строить каналы!
Каждое время создает свои игрушки!
Но вот что меня поражало: я не видел, чтобы торфушки злились, чтобы они ныли, жаловались.
Если уж их доводили до отчаяния, то они матерились: долго и выразительно, крепче мужиков. И лишь оглянувшись и заметив меня, они укрощали свою ругань, но вовсе не тушевались. Оставляли недосказанное на потом.
Как-то раз одна из них, встав перед торфокопальной машиной и тормозя общее движение, вдруг громко закричала:
— Ох, де-о-ньки… Мозоль набила… Набила, де-о-ньки, ох, на таком месте… Мой-то се-дни придет, окажет как на фронте «ложись!», а я ему отвечу. Отве-чу-у, их, не можу, отвечу, повернуться-то энтой стороной, как ты лубишь… Уж ты луби, кажу, как я способна… Мозолик, кажу там… Ох!
Бабы, побросав тачки, хохочут и визжат, и тетка моя посмеивается, и даже я улыбаюсь во весь рот, будто что-то понимаю про тот мозолик, про который кричит эта рослая торфушка, крупная, как лошадка, с широким щекастым лицом и пронзительным голосом.
Она же любит орать похабные частушки, такие, например:
Милый зять, милый зять, Не хватай за зад, А хватай за перед: Скорее разберет!Часто приходя сюда, я уже различаю торфушек по именам, но особенно я жду мою Олю, ту, что меня жалеет, подбирает меня в коридоре и тихо расспрашивает об отце.
Оля маленькая, хрупкая, одни глазищи на лице, как сверкнет из-под платка, будто молнией черной ослепит.
Тетка у меня тоже красивая, это я слышу от многих. Но у Оли особенная красота, молчаливая, скрытая: не для других, для себя.
И я толкусь около теткиной машины со своей сумкой, где уже спрятаны три куска торфа, и жду, жду Олю.
Тетка ревниво догадывается о моей симпатии, она, приподнявшись, кричит на весь карьер: «Ольга. Катись сюда, твой жаних заждался!»
Но Оля не отвечает на такие шутки, она лишь кивнет и на ходу, не отрываясь от тачки, спросит: «Как ты? Папа пишет? А ты не голоден? Ну и хорошо… Приходи!»