Роканнон (сборник)
Шрифт:
Но дело было в том, что взрослый Бедап нравился ему больше, чем мальчик. Да, Бедап мог быть упрямым, нелепым, догматичным, ниспровергать основы; но он достиг такой свободы мышления, какой так страстно жаждал Шевек, хотя ее выражение было ему отвратительно. Бедап изменил жизнь Шевека, и Шевек понимал это, понимал, что теперь он наконец стал двигаться вперед, и что это сделал возможным именно Бедап. На каждом шагу этого пути он воевал с Бедапом, но продолжал приходить, чтобы спорить, чтобы причинять боль, и чтобы ему самому причиняли боль, чтобы за гневом, отрицанием и неприятием находить то, чего искал. Он не знал, чего ищет. Но знал, где искать.
В
У Бедапа было много друзей, сумасбродных и недовольных существующим положением дел, и некоторым из них был симпатичен этот застенчивый парень. Он чувствовал к ним не больше близости, чем к своим институтским знакомым — людям более обыкновенным, — но находил более интересной свойственную им независимость ума. Они сохраняли самостоятельность сознания даже ценой того, что становились эксцентричными. Некоторые из них были интеллектуальные нучниби и уже много лет не работали по назначению. Шевек их решительно не одобрял — когда был не с ними.
Один из них, по имени Салас, был композитором. И ему, и Шевеку хотелось учиться друг у друга. Салас почти не знал математики, но, когда Шевеку удавалось объяснять физику в аналитической или эмпирической модальности, он слушал жадно и понятливо. Точно так же и Шевек слушал все, что Салас мог рассказать ему о теории музыки, и все, что Салас мог проиграть для него на пленке или исполнить на своем инструменте — портативном органе. Но кое-что из того, что рассказывал Салас, не давало ему покоя. Салас принял назначение в бригаду, копавшую канал на Равнинах Темаэ, восточнее Аббеная. Каждую декаду он на три своих выходных приезжал в город и останавливался у какой-нибудь девушки. Сначала Шевек думал, что Салас взял это назначение, потому что хотел для разнообразия физически поработать на свежем воздухе, но потом узнал, что Саласа ни разу не назначали на работу, связанную с музыкой, и вообще ни на какую работу, кроме неквалифицированной.
— Ты в РРС в каком списке числишься? — удивленно спросил он.
— Неквалифицированной рабочей силы.
— Но ты же — специалист! Ты же не то шесть, не то восемь лет провел в консерватории Синдиката Музыки, так ведь? Почему же тебя не назначают преподавать музыку?
— Назначали. Я отказался. Я буду готов к преподавательской работе только лет через десять, не раньше. Не забудь, что я — композитор, а не исполнитель.
— Но должны же быть назначения и для композиторов.
— Где?
— Ну, наверно, в Синдикате Музыки.
— Но его синдикам не
Салас был маленького роста, костлявый; голова и верхняя часть лица у него облысели; оставшиеся волосы он коротко подстригал, и они шелковистой бежевой бахромой окружали нижнюю часть его головы, от затылка до подбородка. У него была хорошая улыбка, от которой его выразительное лицо сморщивалось.
— Видишь ли, я пишу не так, как меня учили в консерватории. Я пишу дисфункциональную музыку. — Он улыбнулся еще ласковее. — Им нужны хоралы. А я хоралы терпеть не могу. Им подавай широкую гармонию, такие вещи, какие писал Сессур. Я не выношу музыку Сессура… Я сейчас пишу камерную пьесу. Я думаю назвать ее «Принцип Одновременности». Каждый из пяти инструментов ведет независимую циклическую; никакой мелодической обусловленности; весь процесс движения вперед состоит исключительно во взаимосвязи партий. Гармония получается чудесная. Но они ее не слышат. Не хотят слышать. И не могут!
Немного подумав, Шевек спросил:
— А если бы ты ее назвал «Радости Солидарности», они бы услышали эту гармонию?
— Черт возьми! — сказал прислушивавшийся к их разговору Бедап. — Шев, это первое в твоей жизни циничное высказывание. Добро пожаловать к нам в рабочую команду!
Салас засмеялся:
— Они бы согласились прослушать пьесу, но не дали бы разрешения на запись или на исполнение в местных концертных залах. Она — не в Органическом Стиле.
— Не удивительно, что пока я жил на Северном Склоне, я ни разу не слышал профессиональной музыки. Но как они могут оправдать цензуру такого рода? Ты пишешь музыку! Музыка — искусство, требующее сотрудничества, органическое по определению, социальное. Это, может быть, самая благородная форма социального поведения, на какую мы способны. И это, несомненно, одна из самых благородных работ, какие может выполнять отдельная личность. И ее природа, природа любого искусства, в том, что ею делятся. Тот, кто занимается искусством, делится им, в этом — суть его деятельности. Чтобы ни говорили твои синдики, как может РРС оправдать то, что не дает тебе назначения по по твоей специальности?
— А они не хотят, чтобы с ними делились искусством, — весело сказал Салас. — Оно их пугает.
Бедап заговорил более серьезным тоном:
— Они могут оправдать это тем, что музыка не приносит пользы. Копать канал — важно, знаешь ли, а музыка — чисто декоративная вещь. Круг замкнулся, и мы вернулись к самому гнусному виду спекулянтского утилитаризма. Все разнообразие, всю жизнеспособность, всю свободу инициативы и творчества, которые были центром одонианского идеала, — все мы отбросили. Мы вернулись прямехонько к варварству: если нечто — новое — беги от него; если его нельзя съесть — выбрось его!
Шевек подумал о своей работе и не нашелся, что возразить. Но и присоединиться к критическим словам Бедапа он не мог. Бедап заставил его осознать, что он, по существу, — революционен; но он глубоко чувствовал, что он таков именно благодаря полученным им воспитанию и образованию, которые сделали его одонианином и анаррести. Он не мог взбунтоваться против своего общества, потому что его общество, в правильном понимании, само было революцией, причем перманентной, непрекращающимся процессом. Чтобы вновь утвердить его ценность и силу, думал Шевек, человек должен просто действовать, не боясь наказания и не ожидая награды; действовать из самого центра своей души.