Проект "Лазарь"
Шрифт:
Всю жизнь наши ночные кошмары преследуют нас как собственная тень. Однажды Мэри посреди ночи включила посудомоечную машину — иногда она любит заняться домашними делами, вернувшись поздним вечером из больницы. В машине что-то задребезжало и засвистело, и, если бы Мэри не спохватилась и не остановила меня, я бы выскочил на улицу. Она отвела меня в спальню, легла рядом и прижала мою голову к своей груди. Я слушал, как спокойно и равномерно бьется ее сердце, заглушая какофонию звуков, издаваемых работающей на кухне машиной; Мэри ласково гладила меня по голове, пока, наконец, я не забылся сном.
В номере львовской гостиницы меня до смерти напугали слившиеся воедино грохот трамвайных колес и рев проезжающего по улице автобуса. Наши страхи обычно не что иное, как воспоминания о прошлых кошмарах; не случайно первой моей реакцией на концерт за окном стало, уже в который раз: «Ну вот, началось!» Но трамвай проехал,
Рора вернулся из туалета, равнодушно глянул на экран и включил свет: на мгновение комнату с двумя узкими кроватями и прочей мебелью эпохи развитого социализма залило мертвенным сиянием, что придало ей облик тюремной камеры, а затем пара лампочек, помигав, погасла. В номере висел запах едкой масляной краски и самоубийства. Что надо сделать, чтобы стать звездой караоке?
Караоке-шоу закончилось. Спать не хотелось, и мы с Ророй пошли прогуляться. Темнота непроглядная; карты у нас не было. Мы избегали совсем уж темных улиц, выбирая те, где горели редкие фонари. Но даже освещенные улицы были пустынны; казалось, город вымер, едва наступили сумерки.
Мой дедушка страдал куриной слепотой; ближе к ночи почти ничего не видел, романтические закаты были ему недоступны. Часто темнота настигала его в поле, пока он разыскивал коров и потом гнал их домой. На поиски деда отправляли команду внуков и внучек: мы натыкались на него, замершего, заглядевшегося на невидимый другим мир. Кто-нибудь из нас брал его за руку и вел домой; остальные собирали коров: коровы брели, оставляя за собой лепешки свежего навоза, словно столбили дорогу, чтобы на следующее утро безошибочно вернуться на сочные пастбища.
С годами дед полностью ослеп. Он всегда был медлителен, а погрузившись в непроницаемую темноту, стал еще более заторможенным; казалось, для него даже время замедлило свой бег. Иногда мы водили его к пчелиным ульям; он садился и слушал успокаивающее душу гудение пчел. От дома до ульев было ярдов пятьдесят, не больше, но у него на преодоление этой короткой дистанции уходила вечность. Он еле-еле передвигал ноги, не отрывая их от земли, скользя подошвами по траве, по пыли, по куриному помету. Незадолго до смерти он вообще перестал выходить из дома. Мы подводили его к двери; от слабости он едва держался на ногах и не мог переступить порог. Так и стоял в дверном проеме, обратившись лицом к необъятному неведомому.
Потеряв зрение, дед совсем выпал из настоящего: забыл наши имена, не признавал нас за своих внуков. Мы превратились в тех Бриков, которые остались на Украине, после того как он сам в 1908 году уехал в Боснию: мы стали для него Романами, Иванами, Мыколами и Зосями. Так он к нам и обращался: «Ну что, Иван, согнал пчелиный рой с яблони?» или «Зося, ты покормила уток?», а мы должны были придумывать ответы. Время от времени он выходил из своей смертеподобной спячки и кричал: «Почему вы бросили меня одного в лесу?» Нас это страшно веселило — что может быть забавнее для детей, чем растерянность взрослых?! В таких случаях нам приходилось помогать деду обойти кухню, шаг за шагом, и отводить обратно на диванчик, служивший ему пристанищем в последние годы жизни. Не ходить было
И вот теперь я во Львове.
— Не мешало бы купить каких-нибудь леденцов, — сказал я Pope.
— Во время осады в Сараеве не было электричества, — отозвался он. — Долго, несколько месяцев.
Когда снова дали электричество, разом зажглись все лампочки, заработали телевизоры и радиоприемники, засверкали, словно пробудившись от сна, дома. Город предстал совершенно иным; стало видно, как война все обезобразила — на улицах, будто раздавленные тараканы, остовы сгоревших машин; запуганные собаки, прячущиеся по темным углам; любовники, пришедшие в ужас от своих исхудалых тел. Все это, правда, длилось недолго: ветхая система электроснабжения поработала несколько минут и отрубилась, в город вернулась темнота.
— Это было даже к лучшему, — сказал Рора, — при электрическом свете наши «друзья» с окрестных холмов могли бы расстреливать нас еще и по ночам, целясь по освещенным окнам. Мы мечтали о свете, но предпочитали темноту. — И помолчав, спросил: — Ты когда-нибудь видел россыпи трассирующих пуль в ночном небе?
— Нет, — ответил я.
— Удивительно красивое зрелище.
В первые месяцы войны по ночам отряд Рэмбо совершал набеги на брошенные магазины. Выезжали на грузовике с погашенными фарами, даже курить строго-настрого запрещалось.
— Как-то мы очистили обувной магазин в центре, — сказал Рора. — В жизни не забуду! Чего там только не было: и шпильки, и детские кроссовки, и сандалии, и ковбойские сапоги; тащили все подряд.
Рора прихватил пару сапожек на высоченном каблуке для сестры, но она даже ни разу их не надела. Рэмбо не выпускал из огромной ручищи серебряный пистолет, его адъютанты нацелили дула автоматов на окна соседних домов на случай, если из-за занавески выглянет нежеланный свидетель. Свет за окнами не горел, к тому же они были плотно занавешены, так что, когда какой-нибудь любопытный раздвигал портьеры, даже с такого расстояния видны были (Рора сам видел) сверкнувшие белки, Рэмбо стрелял по этой цели, и глаз исчезал. Тайное должно оставаться тайным.
На следующий день, бесцельно послонявшись по Львову, я позвонил Мэри. В Чикаго было раннее утро, но Мэри дома не оказалось; пока я пытался дозвониться ей на мобильный, мне не давал покоя образ фотогеничного доктора, развлекающего мою жену сальными шуточками на медицинскую тему. После, наверное, десятой попытки, Мэри наконец ответила. Операция только-только закончилась; в Чикаго сущее пекло; на ближайшие выходные она собирается в Питтсбург. Она также сообщила, что Джордж и Рейчел через пару недель летят в Рим; это их первая поездка за границу; мама давно мечтала побывать в Риме. Отец согласился на это путешествие, чтобы порадовать жену: она всегда хотела посмотреть римские церкви и помолиться с Папой. Отец переживает, что не умеет говорить по-итальянски. И его пугают европейцы. (В устах Мэри это прозвучало как завуалированный намек: на основании опыта общения с одним европейцем — со мной — ее родители решили, что все жители Старого Света такие же, как я, и, соответственно, их страхи обоснованны.) Еще Мэри сказала, что скучает, что от жары стала раздражительной, что работе нет конца и она подумывает взять продолжительный отпуск, как только я вернусь домой. А как продвигаются дела с Лазарем? Она грустила, что меня нет рядом, я почувствовал это по ее тону. «Движутся потихоньку, — сказал я. — Появились кое-какие новые идеи». — «Отлично! — воскликнула Мэри. — Очень за тебя рада». Я, в свою очередь, сообщил жене, что Львов произвел на меня тягостное впечатление; что горожане не пользуются дезодорантом, а женщины не бреют ноги. Последнее наблюдение, я надеялся, сослужит мне хорошую службу — не даст разгуляться ее женской ревности. Я рассказал Мэри, что по ночам город погружается в темноту, что на улицах несусветная грязь, описал архитектуру советского периода и доморощенные обменные пункты со смахивающими на уголовников кассирами в тренировочных костюмах, вручную отмывающими деньги. Рассказал про ветхого старичка в казацкой форме, от которого шел тяжелый дух мертвечины; он продавал еще липкие от типографской краски экземпляры «Протоколов Сионских мудрецов». Пожаловался на слабый напор воды в душе — нельзя нормально помыться. Короче, обрушил на жену уйму жалоб, чтобы она почувствовала, как тяжело мне приходится и что поездка оказалась далеко не сахар. Закончили разговор мы обоюдными признаниями в любви.