Потревоженные тени
Шрифт:
Но в это время раздалось:
— Ну, с богом, трогай! Да осторожнее, пожалуйста, Филипп, слышишь!
Это говорил отец.
— Слушаю-с, да как же можно! — оборачиваясь из отъехавшего уж тарантаса, откликнулся ему Филипп.
Я оглянулся и не успел еще, прощаясь, всмотреться хорошо в лица, как вдруг их всех заслонил угол флигеля, стоявшего у выезда, — мы выехали со двора и поворотили влево. Они скрылись.
Мне предстояла новая совсем жизнь, о которой я понятия не имел, и она была у меня не за горами. Завтра вечером я уже должен был начать жить ею, но я всю дорогу и не думал о ней. Я мысленно был все еще дома, вспоминал, что они там делают теперь, в таком-то часу... Вот теперь они пообедали, и отец ушел
VIII
В благородном пансионе, куда меня привезли и сдали и откуда с следующего же дня я стал вместе со всеми ходить в гимназию в классы, были одни только дети дворян — помещиков нашей губернии. Всего нас было человек тридцать пять — сорок. Эта цифра довольно часто менялась и в обыкновенное время, так как одних брали, других привозили к нам. После экзамена она менялась еще резче, потому что одни оканчивали курс и выходили, а на их место являлись новички.
Почти одновременно со мною — несколькими днями позже — привезли новичка, такого же неопытного, ничего не видевшего мальчика, как и я. Он попал в тот же класс, куда и я, и мы сидели с ним рядом во время занятий и в пансионе. Это был очень изнеженный, слабенький мальчик, не по летам вытянувшийся, с белокурыми вьющимися волосами, с голубыми доверчивыми глазами, первое время страшно тосковавший. У него была масса разных коробочек, листиков почтовой бумажки с нарисованными цветочками, птичками, сидящими в гнездышках и на ветках, каких-то черных вырезанных силуэтов, засушенных цветов и т. п. Все это у него было тщательно разобрано и уложено в отведенном ему ящике казенного стола, за которым мы сидели и занимались во время приготовления к завтрашнему дню уроков. Сидя рядом с ним, все это я видел — некоторые предметы он сам мне показывал.
Как-то вскоре, недели через две как мы поступили, во время вечерних занятий воспитатель наш, m-r Брон, дезертир-француз, какой-то капрал [38] , перебежавший к нам в Севастополе и потом получивший место воспитателя в нашем благородном пансионе, вдруг закричал на моего соседа, разбиравшего во время занятий у себя в ящике все эти бумажки, цветочки, силуэтики и проч.: «Эй, занимайтесь!..» и, вероятно возмущенный тем, что он не сейчас задвинул ящик и взялся за книгу, вскочил со своего стула, на котором он постоянно сидел и следил за нами, читая какой-нибудь французский роман, и подбежал к мальчику:
38
Капрал — старший рядовой в иностранных армиях.
— Покажи!
С — н показал, отодвинув ящик.
— Вынимай! Все вынимай!
Мальчик все вынул.
Брон рукой смахнул все это на пол, кликнул служителя и велел все это бросить в топившуюся печь.
Несчастный мальчик кинулся, схватил все эти дорогие для него предметы, прижал их к груди и не отдавал.
— Бери! — кричал на служителя m-г Брон.
Служитель не трогался. Это был мой Филипп.
— Бери! Я тебе говорю! — продолжал Брон.
— Филипп, не бери, — сказал я.
Я сам задыхался от волнения.
— Я не могу, — отвечал Филипп Брону.
— A-а! Хорошо. Бунт! Это бунт, — горячился Брон и, оставив нас в покое, отправился в дежурную комнату записывать нас в штрафную книгу.
История эта, разумеется, кончилась ничем, потому что не мог же, в самом деле, какой-то выходец, дезертир, обращаться так с нами, детьми все более или менее крупных местных помещиков и предводителей дворянских, — этот Брон был определен к нам
Товарищи иногда смеялись по этому поводу и говорили:
— Т — в, скажи, вели С — ну, чтобы он из окна для тебя выскочил.
— И выскочу, — отвечал им С — н.
— Ну, выскочи.
— Пускай он скажет.
— Т — в, скажи...
Он таким был потом и в жизни, таким он и покончил с жизнью...
Месяца через два или через три мы уж начали подумывать о том, кто куда поедет на рождественские праздники. Только что утихшее было воспоминание об оставленных в деревне дорогих сердцу людях и предметах теперь вновь будилось, и являлось старое нетерпеливое желание как можно скорее опять увидеть их, пожить с ними и их жизнью. Мой верный друг, мечтательный и нервный, задумчивый, склонный к экзальтации, теперь все свободное и даже не свободное время, если обстоятельства позволяли только это, проводил в перебирании этих своих силуэтиков, рисуночков, писем и проч., напоминавших ему об его доме.
Однажды, рассказывая мне о том, какие ему предстоят в деревне удовольствия, он сказал, что у них будут играть на домашнем театре какую-то пьесу, и это будет очень весело.
— И ты будешь играть?
— И я.
— А еще кто?
— О! У нас есть отличные актеры и актрисы! — воскликнул он.
И затем он начал перечислять фамилии своих родственников и соседей, которые на праздниках приедут к ним, чтобы принять участие в спектакле. Между этими последними, то есть соседями, я услыхал и фамилию тети Глаши.
— Ты знаешь тетю Глашу?..
— Глафиру Николаевну?
— Ну да.
— Да она ж в семи верстах от нас.
— Стало быть, и Машу ее знаешь?
— Знаю.
Меня охватило такое волнение, что я не мог говорить даже несколько мгновений.
— Ты ее когда видел последний раз? — с трудом выговорил я, несколько уж успокоившись.
— Как сюда меня повезли, дня за два. Они были у нас.
— И Маша?
— И она...
Как ни хорош и даже ни дружен я был с С — м, но я никогда и не начинал даже с ним говорить обо всем этом, то есть об этой своей истории с нежными и попечительными чувствами моими к Маше. Конечно, если бы я мог только предполагать, что он и ее и тетю Глашу знает, — было бы другое совсем, я бы расспрашивал его про них обо всем, до самых мелочей, и он был бы мне от этого еще вдвое ближе.
Теперь зато я начал с удвоенной жадностью расспрашивать его о них, то есть, собственно, о Маше, только так, для приличия, справляясь и о тете Глаше.
Он рассказывал мне, повторял то, что меня интересовало, по нескольку раз с тем большей охотой, что эти расспросы мои и его рассказы удерживали меня возле него, видимо вызывали и меня на некоторые ему признания и, таким образом, сближали меня с ним.
Он рассказывал, повторял мне интересовавшие меня подробности, но я ясно видел, что он ничего не знает из того, что собственно и главнейше интересовало меня: ни о том, что Маша незаконная дочь дяди Васи, ни о том, что если тетя Глаша не оставит ей завещания в случае своей смерти, она останется нищей, — он ничего не знал. Он знал только, что ее, то есть Машу, все очень любят и говорят, что она будет замечательная красавица, что тетя Глаша гордится ею и любит ее так, что и души в ней не чает.