Последние Горбатовы
Шрифт:
XVIII. ДА ИЛИ НЕТ?
Кондрата Кузьмича не было дома. Настасьюшка объяснила, что он вот-вот только сейчас вышел: «и пяти минуточек не будет».
— Когда же он вернется, скоро? — спрашивал Владимир. — Мне его непременно надо видеть.
— А этого я не могу сказать вам, сударь, да надо полагать так, что Кондрат Кузьмич к вам и поехали.
В таком случае, если бы уж такая была надобность, Владимиру следовало немедленно сесть в свой экипаж и пуститься в погоню за Прыгуновым. Но он этого не сделал, а спросил дома ли Груня.
Она была дома. Она вышла
Он жадно отдавался ее обаянию, какого еще не испытывал никогда в жизни. Его охватило горячее, новое чувство, и в то же время с каждой минутой сильнее и сильнее поднималась в нем тревога. Он жадно вглядывался в Груню, в ее глаза, следил за малейшим ее движением, будто думал найти в ее глазах, в ее движениях разрешение мучившего его вопроса.
Они вышли было в садик, но солнце спряталось за тучи, поднявшийся холодный ветер, очевидно, готовил осеннее ненастье. Он ничего этого не замечал. Но Груня сказала:
— Как холодно! У меня как будто лихорадка. Пойдемте в комнаты…
Они вернулись в домик, в маленькую бедную гостиную, еще более унылую и неприветную со времени смерти хозяйки.
— Я дурно спала эту ночь, — сказала Груня, — и, право, кажется, у меня лихорадка… Посмотрите…
Она протянула ему руку. Рука была совсем горячая. Он долго не выпускал ее, и ему почти хотелось плакать, так больно и тоскливо сжималось его сердце.
— Ну, да это пустяки! — вдруг как бы очнувшись, освобождая свою руку и отодвигаясь от него, проговорила Груня. — У меня здоровье совсем железное; другая бы на моем месте уже несколько раз умерла, а я все жива и здорова… Боже мой, как подумаешь только, каких глупостей я не делала!.. Один раз, в Харькове, зимою, давно это было, давно… после спектакля, из духоты отправились мы на тройках… Я в тоненьких ботинках… Дорогой сани набок — я упала в снег, а снег был рыхлый, мокрый. Потом справились, поехали дальше, вернулись домой только под утро, а у меня все время ноги мокрые и заледеневшие — и ведь ничего! На другой день только немножко горло поболело да к вечеру же и прошло… А потом один раз за границей…
И она стала рассказывать, мало-помалу оживляясь, о различных своих приключениях, приключениях смешных и забавных…
Она рассказывала живо, представляя все в лицах. Слушая ее, сразу же приходилось перенестись на место действия и ясно видеть все, что она передавала. Если бы не она это рассказывала, Владимир, конечно, заинтересовался бы и от души бы смеялся. Он был и теперь заинтересован, но ему было не до смеха.
Из ее рассказов перед ним выяснилась вся ее скитальческая жизнь, пестрая, беспорядочная, не знающая стеснений, одним словом, жизнь артистки, которая не думает и не заботится о том, что прилично и что неприлично, о том, что о ней скажут…
В ее рассказах то и дело мелькали тени каких-то мужчин, каких-то баронов, графов, банкиров… Все они были смешны, забавны, противны… Она делала из них карикатурные фигурки, потешалась над
Но вот среди этих карикатурных фантошей мелькнула тень какого-то знатного иностранца, и Владимир весь превратился во внимание, и сердце его сжималось все больнее. Эта мелькнувшая тень не исчезла, напротив, она мало-помалу превращалась в живом рассказе Груни во что-то особенное, совсем отдельное от остального пестрого калейдоскопа. У Груни разгорелись глаза. Она говорила:
— Ну и ведь, вы понимаете, такой человек не мог ничего иметь общего с этим фон Хабершенком, с этим разбогатевшим пивоваром, который воображал, что на свои деньги он может купить все, все, что захочет.
— Чем же все кончилось? — почти бессознательно прошептал Владимир, совсем вдруг потеряв нить ее рассказа.
— Как я ни уговаривала его не делать глупостей, как я ни доказывала ему, что подобный человек не в силах его оскорбить, что он должен отнестись к нему только с пренебрежением и ничего больше, он не выдержал и вызвал его на дуэль… Я это сейчас же узнала. Что было мне делать?.. Не могла же я быть покойна — дуэль из-за меня. Да, я провела несколько ужасных часов. Впрочем, все кончилось благополучно: фон Хабершенк оказался вдобавок еще и трусом и скрылся из города ночью, когда даже никакого поезда не было.
Владимир не мог больше выдержать.
— Какую ужасную жизнь вы вели, Груня! — мрачно проговорил он. — Неужели она могла удовлетворять вас?
Он взглянул ей прямо в глаза.
Она вспыхнула, но выдержала его взгляд, даже слабая улыбка скользнула по ее губам.
— Конечно, нет! — произнесла она. — Но ведь разве вообще всякая жизнь не ужасна, разве везде не одно и то же? И потом, куда же бы я ушла от такой жизни? Она была для меня неизбежна…
Он понурил голову.
— Было ли у вас хоть когда-нибудь счастье?
Он ждал, чутко ждал, что она ответит на это.
— Нет! — сказала она и еще раз медленно повторила: — Нет! То есть бывали минуты, конечно, два-три раза… успех, какого я не ожидала, успех вопреки задуманной против меня интриги, успех полный, с которым никто ничего не мог сделать… прорвавшиеся рукоплескания всей залы, вызовы без конца… крики неистовые… Да, это несколько раз кружило мне голову; пожалуй, что это были минуты счастья…
— Я не про то вас спрашиваю, — перебил он ее, — я говорю о другом счастье, о счастье сердечном.
Она пристально на него взглянула, и опять зарумянились ее щеки, а глаза так и загорелись.
— Такого счастья у меня никогда не было, — едва слышно проговорила она.
Но что же значил этот ее ответ? Почему Владимир вообразил, что ответ ее что-нибудь ему откроет? Вот она говорит, что никогда не было счастья… Ну и что же — разве это ясно? Что это значит? Что скрывается под этим? Может быть, еще хуже, что никогда не было счастья… А этот таинственный иностранец, вызвавший из-за нее на дуэль? Эти часы мучений, в которых она признавалась? Для нее же хуже, если даже и счастья не было. Хуже ли, лучше ли, да разве не все равно? Дело в том, что это ужасно… неизбежно… А она так и тянет, так и манит к себе…