Pollice verso
Шрифт:
"Разумеется так, -- подумал доктор, комментируя, по-своему, это место, -- и это вполне понятно, потому что аскетизм и всякая насильственно самому себе навязанная добродетель есть все та же жизненная борьба с тою разницей, что человек, убедившись или в трудности, или в пошлости и ничтожности выпавшей на его долю борьбы с другими проявлениями мировой воли, и желая тем не менее ярко проявить эту волю в себе самом, -- а вовсе не убить ее -- уходит от борьбы с массой и вступает в борьбу с самим собой: здесь победа нагляднее, объект борьбы всегда под рукой, а при случае -- и перемирие доступнее".
...Чем сильнее воля, тем ярче явление ее противоречия: тем сильнее, следовательно, ее страдание. Мир, который был бы проявлением несравненно сильнейшей воли
– - Совершенно верно!
– - воскликнул доктор, как бы обрадованный, что нашел здесь подтверждение своих мыслей.
– - Я представляю из себя яркое проявление сильной воли и почувствовал теперь всю глубину страдания от этого. Я вижу, что я один из усовершенствованных плодов цивилизации, я вижу, что другие, рядом стоящие, также совершенствуются, и мы все идем к тому, чтоб создать ад на земле. И с каким удовольствием говорю я человечеству, которое я познал в себе самом: сгинь, проклятое, начиная с меня самого! Сгинь и дай место другому! Ты на ложном пути и, расчищая себе этот путь дальше вглубь, засариваешь рядом намеченные другие пути, делаешь их непроходимыми, завалив их нечистыми отбросами с пути твоего торжественного шествия вперед. Остановись! Пропади!..
Перевернув лист, он читал:
...самоубийство, не будучи нимало отрицанием воли, есть напротив феномен сильного подтверждения воли...
...Самоубийца желает жизни и только недоволен условиями, при которых она у него проходит. Поэтому он нимало не отказывается от воли к жизни, разрушая ее отдельное явление...
...самоубийца подобен больному, не дозволяющему окончить начатой болезненной операции, которая могла бы основательно исцелить его, а предпочитающему остаться с болезнью...
...Если же когда-либо человек из чисто морального побуждения воздерживался от самоубийства, то внутренний смысл такой победы над собою (в какие бы понятия его ни облекал разум) был следующий: "я не хочу избегать страдания, чтобы оно могло споспешествовать устранению воли к жизни, коей проявление так мучительно, -- укрепляя уже теперь возникающее во мне познание действительного существа мира до того, что оно станет окончательным квиетивом [Квиетив (от лат. quietus, "спокойный", "бездействующий") -- термин, означающий мотивацию к полному безволию, неучастию в жизни.] моей воли и избавит меня навсегда...
Дочитав до последней страницы, доктор закрыл книгу и вслух произнес:
– - Софизмы, софизмы и софизмы!
"Не все ли мне равно, -- думал он, -- отрицаю ли я волю к жизни, иди только жизнь, как явление. Не все ли равно мировой воле, что я, ее явление, отрицаю ее и умираю аскетом от голодной смерти, умираю медленно, мучительно, или, в полном расцвете сил кончаю с собой при помощи револьвера надежно и быстро. Как странно, что каждая страница этой книги полна доводов за самоубийство, и в то же время несколькими софистическими натяжками философ хочет доказать мне, что самоубийство не спасает. От чего не спасает? От воли к жизни? Кого не спасает? Мир? Да -- мое самоубийство не уничтожит мировую волю; но я и не хочу уничтожать ее. Да, я желаю жизни, беспрепятственного бытия, но не такого, какого требует эгоизм мой и других. Я знаю, что есть люди прямо по натуре своей добродетельные. И пускай их плодятся и множатся, и пускай их роды и виды, путем естественного подбора, совершенствуются. Мы же -- гладиаторы -- только мешаем им, а теми зрелищами, которые доставляет им наша борьба, мы только причиняем им страдание, если вдобавок не развращаем их. Переделать же себя мы никогда не будем в состоянии... Быть добродетельным может только человек, у которого добро есть в душе, добро, так или иначе проявлявшееся и без всякого прозрения скверны мира. Если же я только прозрел вдруг эту скверну -- быть добрым это меня не научит. Velle non discitur! [Нельзя научиться хотеть] У меня на дороге встанет все мое прошлое и все окружающее
...И какой это вздор говорит Шопенгауэр, что самоубийца подобен больному, не дающему окончить начатой болезненной операции. Самый слабый из его софизмов. Напротив, все это умерщвление мировой воли в себе, умерщвление, доходящее до аскетизма, напоминает мне жалкую пачкотню терапии там, где неизлечимая болезнь зараженного члена требует ампутации -- самоубийства. Если человек добр, в самом корне добр -- он здоров, и убивать волю к жизни ему и в голову не придет. Если он порочен -- можно попробовать и терапию; но если он зол, если неизлечимость болезни констатирована -- нужно прибегнуть к хирургии... Нужды нет, что неопытный глаз еще не распознает признаков неизлечимости -- опытный ее провидит. Долой больные члены, чтобы тело -- человечество -- осталось здоровым. Прочь гладиаторские игры, чтобы они не развращали сердца масс!.. Зачем мне искать квиетив воли, вымучивать его, бороться за него, когда я разом могу найти квиетив дурному явлению?..
...А боль?..
...Да, действительно, если всякая испытываемая нами боль, в разных ее степенях, есть преграждение проявления воли, как говорит Шопенгауэр, то боль от полного прекращения проявления этой воли в человеке, как явлении, должна казаться страшно мучительной... Понятно, что люди, желающие умереть, стараются ослабить эту волю аскетизмом, чтобы постепенно приучить себя к боли и чтобы самый надлом ее в конце концов был менее чувствителен. Но ведь это терапия, к которой больной вынужден прибегать за неимением под рукой опытного хирурга. Это, быть может, даже страх пред неудачной попыткой самоубийства. Сколько людей, стрелявших себе в рот, оставались живы, изуродованные, заклейменные своей неудачей на всю дальнейшую жизнь, если не решались на вторичную попытку, быть может, столь же неудачную... А ведь все дело в их незнании и неопытности... Если бы выстрел был направлен рукой хирурга не в какие-нибудь горловые связки, а в мозжечок -- это была бы одна из самых быстрых и удачных операций: смерть".
Доктор не замечал, что лампа давно уже догорала. Теперь она вдруг погасла, кабинет погрузился во мрак. К запаху табачного дыма присоединился чад тлеющей светильни. Доктор завернул горелку.
Из полуотворенных дверей гостиной чуть брезжило сумрачное утро.
Доктор встал, подошел к окну и поднял штору. Пасмурное небо, обещавшее оттепель, глянуло сквозь запотевшую зимнюю раму. Он протер рукой стекло. На улице было еще тихо. Лавки были заперты. Только напротив, в булочной, был огонь.
Доктор постоял несколько времени у окна. Какой-то человек прошел в булочную, потом вышел оттуда с корзиной булок на голове.
"Это разносчик, это он в гимназию", -- подумал доктор. Ему вспомнилось, как он, гимназистом, любил свежие булки; какое это было событие, когда появлялся там булочник в швейцарской.
Недалеко от булочной, съежившись и свеся набок голову, спал в своих санях ночной извозчик. Булочник, проходя с корзиной мимо извозчика, протянул руку, снял с головы извозчика шапку и, бросив ее около саней, пошел дальше, как ни в чем ни бывало. Извозчик некоторое время продолжал еще спать. Но холод, охвативший его голову, заставил его очнуться. Он вздрогнул, огляделся кругом, поднял шапку, надвинул ее до ушей, и опять заснул.
Доктор отошел от окна к столу.
Ему бросилась в глаза лежавшая на столе газета со статьей, направленной против него; рядом -- перо и бумага: он хотел писать возражение на эту статью. И тут же письмо ректора... Это на сегодня...
Все, бывшее за эти дни, все, передуманное за ночь, все, ожидавшееся на сегодня, слилось в одну общую картину...
Доктор сел и, опустив голову на руки, долго сидел неподвижно.
Потом он отпер один из ящиков стола и достал оттуда небольшой, карманный револьвер. Он взглянул на барабан: все пули там.