Поле боя при лунном свете
Шрифт:
«И ничто нам не мило, кроме
Поля боя при лунном свете».
Я смотрю на это поле только что отгремевшего боя при лунном свете. И вдруг вижу ЕГО. Нет, не убийцу Шломо и Шалома, чуть не ставшего заодно и моим убийцей, а другого араба – того, с баскетбольной площадки. Он лежит у моих ног и умирает. Теперь он окончательно умирает. Он лежит у моих ног и шепчет почему-то по-русски: «Мне плохо… Прости меня… Мне очень плохо».
Мне тоже очень плохо. Я чувствую, как мне в лоб и в живот входят пули, которые я выпустил в него. Эта боль прожигает меня насквозь. Как же я устал быть Муравьевым, который вешает.
Он переворачивается на живот и начинает дергаться, весь вздрагивает, трясется. Его пальцы скребут по сухой, покрытой лунной патиной земле, словно он надеется, что, если ему достанет сил загрести чуть-чуть земли, все будет в порядке.
– Прости меня, – шепчет он в последний раз и затихает.
– Это ты меня прости, – чуть было не отвечаю я.
Нет,
Еще один из армии борцов за округление шести миллионов до десяти тоже здесь. Упокоился с миром. Вон – по бугру скользят лунные лучи. Я знаю, что это не бугор, а человек, который был живым и моими стараниями перестал таковым быть. Но мне запрещено об этом помнить, иначе новые шеренги голых людей потянутся в новые газовые камеры. Надолго я должен стать тем, о ком сказано:
«И ничто нам не мило, кроме
Поля боя при лунном свете».
При этом вот что интересно – тот мир, приход которого мы приближаем своей жизнью и смертью, примет ли он меня, столь мастерски превратившего человека в бугор, осыпаемый лунными лучами.
– Кто вы такие? – спрашивает командир появившихся на мое счастье солдат, и в его иврите явственно различим столь родной мне акцент.
– Я израильтянин! – кричит Илан. – Я еврей! Вот мое удостоверение личности!
Он переступает через валяющийся на земле автомат и, вытянув вперед руку, в которой угадывается пластмассовая корочка, делает несколько шагов в сторону офицера, на ходу продолжая:
– Вот эти ребята, – Илан волнообразным движением руки показывает на арабов, – мои друзья. А он, – чуть развернувшись, тычет в меня пальцем, – он террорист. Арестуйте его!
Его безупречный иврит не оставляет у солдат никаких сомнений. Десять дул направлено на меня. В своем отчаянном положении мой враг принял то единственное правильное решение, которое становится для него спасительной соломинкой. Весь расчет делается на то, что у меня сейчас сдадут нервы. А дальше – одно резкое движение, и меня прострочат десять очередей.
– Осторожно, – добавляет он. – У него бомба! Он же самоубийца!
Ого! Теперь уже у любого из них могут сдать нервы с результатом – смотри выше. И что будет, если я сейчас что-то заору с русским акцентом, который кто-нибудь из солдат сгоряча примет за арабский? Ну-ка постойте-постойте! Акцент, говорите?
– Он лжет, – громко и спокойно объявляю я по-русски. – Он агент террористов.
Ну же, командир! Откуда ты сюда приехал? Из Москвы? Из Ташкента?
– Они все террористы, – заключаю я.
Офицер – не будь он «русским», может, меня бы уже и на свете не было – поворачивается ко мне точеным лицом, с которого стекает лунный свет. Я не вижу его глаз, но чувствую взгляд – взгляд в упор, взгляд, прущий, как танк. Остальные солдаты застыли черными статуями, направив на меня дула автоматов. А ниже, тоже наподобие скульптур, стоят, подняв руки, наши враги. И вся эта изящная композиция летит к чертовой матери, когда Илан, первым сообразивший, почему я вдруг перескочил на русский, бросается бежать. Ему вслед стреляют, он падает, перекатывается, снова, обманув бдительность ЦАХАЛовцев, вскакивает на ноги и, в несколько прыжков достигнув края площадки, перемахивает через выложенную из камней метровую ограду и исчезает в бездне. Видя это, я точно так же, не поднимая с земли автомата, бросаюсь вслед за ним. При этом приходится уворачиваться от пуль, поскольку наши доблестные защитники опять стреляют – на сей раз по мне.
Восемнадцатое таммуза.15:00
«…Мне не составило никакого труда дозвониться Эфраиму Зарбиву, и вот, что я узнал. Лет пять назад в Кирьят-Арбе появился некий поселенец, в кипе, всё как положено, и, к вящей радости окружающей публики, вскоре начал работать врачом. Звали его Илан Мордехай, и тем, кого это касалось, было известно, что всю предыдущую жизнь он прожил в Городе. Да-да, в Городе, поскольку отец его, Махмуд Шихаби, назвал своего сына Ибрагимом, и семья их – кстати, потомственные врачи – отличалась от всех живших на этой улице лишь одним: мать Ибрагима, жена Махмуда, была еврейкой. Разумеется, чтобы выйти замуж, она приняла ислам, что, впрочем, ей не сильно помогло. Старший брат Ибрагима, однажды, наслушавшись какого-то муллу, вскипел такой ненавистью к неверным, что, не простив любимой матушке ее домусульманского прошлого, в экстазе всадил нож во вскормившую его грудь. На юного Ибрагима это произвело глубочайшее впечатление, и он, собрав манатки, а также прихватив документы, удостоверяющие его право на возвращение, попросился к нам. Ни в Ишув, ни в
В этом месте буквы в письме Йошуа пошли вкривь и вкось – то ли от возмущения, то ли еще почему-то. «Тав» окончательно расползлась на своем шпагате, «айн» стянулась в тугую петлю, «бет» разинула пасть, словно хотела проглотить весь текст, а «зайн» запрокинула голову, как делал, если верить мемуарам, Осип Мандельштам, когда читал стихи.
Покрутив перед носом желтоватый листок, похожий не столько на обычную израильскую мелованную бумагу, сколько на когдатошнюю, советскую, да еще часок полежавшую на нежгучем московском солнце, я, наконец, разобрал каракули Иошуа.
«На какой срок упекли доктора Илана, Зарбив не знал, но сколько-то лет тюрьмы он, очевидно, получил потому, что караван его, выделявшийся из окружающих ярко-зелеными занавесками, потом довольно долго стоял пустым. По халатности кирьят-арбского совета опечатанные некогда двери вскоре оказались распахнутыми настежь, их примеру последовали окна, что для них, стеклянных, закончилось весьма плачевно. Далее в караване поселились крысы, змеи, скорпионы, которых, когда поселение по случаю интифады прекратило пользоваться услугами арабов, сменили иностранные рабочие, уж не знаю, таиландцы или румыны. На этом след господина Шихаби-Мордехая теряется, но пунктиром путь его, пожалуй, можно проэкстраполировать. Надолго в израильских тюрьмах не задерживаются, за исключением тех, кто, укокошил террориста, как Школьник, премьера Рабина, как Игаль Амир, или провинился по политической части, как Эскин. Вероятно, наш педофил примерным поведением заслужил воздух свободы и, вдохнув его, на фоне бушующей интифады решил – не исключено, что небезвозмездно – помочь братьям по папе. Будучи знаком с поселенческой средой, он мог легко в нее внедриться, но при попытке переехать в какое-нибудь поселение, неизбежно вскрылось бы его прошлое. Подделывать удостоверение личности тоже было бы рискованно, поскольку жители даже находящихся вдалеке друг от друга поселений, часто навещают друг друга, и вероятность быть узнанным, хотя и не слишком большая, но все-таки была. А так – да, отсидел, но раскаялся. На то, чтобы стать вашим односельчанином не претендую, но как не посетить урок рава такого-то?! Мы с тобой твердили, как попугаи: «Поселенцы исключены», забыв, что он даже формально не поселенец».
«Мы с тобой…» Мы с тобой, Йошуа, были такими друзьями, и вот по моей глупости ты остался один на один с убийцей. Какая же я сволочь! Эх, Йошуа, что ж ты меня не дождался?! В одиночку ловушку не построишь. И вот результат – я едва успел на твои похороны. Хорошо еще, что по дороге решил снять сообщения с мобильного телефона, набежавшие, пока был в отъезде, и услышал твой хриплый голос: «Рувен, посмотри в своем почтовом ящике. Я тебе кое-что оставил. На всякий случай – прощай».
«Меня ему вычислить было очень просто, – продолжал меж тем рассказывать желтоватый листок. – Передвижения Ави Турджемана также легко отслеживались. Ну, а о том, что рав Рубинштейн уезжает, вообще все вокруг знали. Фантазии моей, правда, на многое не хватило. Зайдя в караванчик, который снимает в Ишуве Илан, я между делом рассказал ему о своей «бреславской» привычке молиться в лесу. Мимоходом упомянул время и место. Придется действовать в одиночку. Тебя нет, к Шалому обращаться не хочу”.