Плач Агриопы
Шрифт:
– Мы готовы любезно удовлетворить любопытство наших именитых, хоть и непрошенных, гостей и ответить на любой разумный вопрос. Так знайте: я государь этих владений и правлю здесь единодержавно, под именем Король Чума Первый.
Эти покои, что вы по невежеству сочли лавкой Уилла Уимбла, гробовщика, человека нам не известного, чьё плебейское имя до сей ночи не оскверняло наших королевских ушей, это — тронная зала нашего дворца, которая служит нам для совещаний с сановниками, а также для других священных и возвышенных целей. Благородная леди, что сидит напротив, — королева Чума, её величество, наша супруга. А прочие высокие особы, которых вы здесь видите, — члены нашего августейшего семейства. Все они королевской крови и носят соответствующие звания: его светлость эрцгерцог Чума-Мор, её светлость герцогиня Чума Бубонная, его светлость герцог Чума-Смерч и её высочество Чумная Язва.
А
– Имя же ей — Смерть, — прошептал Павел вслух. Его разум очистился от скверны рассеянности и замешательства. Он вновь, по рецепту Людвига, сам не заметив, как это случилось, принялся размышлять над задачей, не споря с её условиями. Играть в игру, соглашаясь с её нелепыми правилами. Тут же вспомнил, что именно хотел посмотреть в словаре: пожирают ли крысы себе подобных. Но теперь эта тема отошла на второй план. Объяснить исчезновение дохлых крыс из подвала нашествием орды других крыс, трупоедов, можно бы было, если б игровым полем оставался реальный мир. Мир здравомыслия и общечеловеческой — и общекрысиной — логики. Но в мире, где возможны путешествия во времени, где Чума ходит на двух ногах, и в полиции служат архангелы из небесного воинства, вопросы, на которые следовало найти ответы, не допускали двойных толкований: почему мушкет не убил крыс? И почему серебряный пистоль не справился с Вьюном? Потому что Павел — не Стрелок? Да и Третьяков не был Стрелком — не был Валтасаром Армани, — когда жал на спусковой крючок пистоля. Это простейшее объяснение. Но есть и другое. Возможно, волшебное оружие действует только против той самой, сказочной, двуногой Чумы, а её служек — лишь ошеломляет, на какое-то время выводит из строя? Может, Вьюн — совсем не Чума, а, всего-навсего, одна из высоких особ, над которыми подтрунивал Эдгар По в своём рассказе? Этакий старший прораб, домоуправитель, генералиссимус в праздничной шинели. Но не он — Смерть. Не он — господин и хозяин болезни. Не помешал бы какой-то камертон: что-то, что давало бы уверенность: чумоборцы — справились с миссией. Должны ли они — Стрелок, Инквизитор, Алхимик, Дева — покинуть двадцать первое столетие и чужие тела, когда Чума будет повержена? Если допустить, что должны, — значит, ничего не кончено: Тася всё ещё остаётся Тасей. Остальных — проверить на этот счёт невозможно. Невозможно и выслушать их версии неудач. Впрочем, из них из всех самым говорливым был Людвиг: человек, чей разум отнюдь не покидал бренного тела, чтобы переметнуться в другое. Этот разум неотлучно пребывал в теле две тысячи лет…. Да, с этим фактом тоже придётся смириться, если не покидать игрового поля.
Павел нахмурился. Воспоминания о Людвиге всегда пробуждали в нём какую-то стыдливость. Как если бы латинист полагался на него, а управдом — не оправдал надежд. Людвиг переоценивал Павла. Людвиг не сомневался: Павел в состоянии вызывать видения по заказу. По собственному хотению. И про кого угодно. Если бы это было правдой — можно было бы схитрить: «заказать» своему дару видение про Чуму в Москве. Пускай бы этот, вмонтированный в мозг, телевизор показал: какова она — Чума нового века? Как выглядит? На что похожа? До сих пор было так: Павел знал в лицо человека, — а его деяния показывал «телевизор в мозгу». А по деяниям установить личность? На это его дурацкий дар — не способен?
«Дзин-н-нь-так-так-так-так-так!», — что-то звонкое, наподобие часового механизма, ударилось об пол, а затем раскатилось крохотными, похожими на велосипедные подшипники, шариками по всей спальне… Павел вскочил. Он размышлял — «о судьбах родины», — как шутила в таких случаях Еленка, — так напряжённо и долго, что и не заметил, как стихли голоса девчонок на кухне и в доме воцарилась полнейшая тишина. А теперь вот — эту тишину разорвал звук разбившегося — расколовшегося на части механизма.
Павел — в один большой шаг — оказался перед дверью спальни, рванул её на себя…
И поплыл, как космонавт
Управдом оказался в пределах четырёх стен, не имевших ничего общего с его старенькой квартирой.
Потолок здесь был высоким и грязным, будто обмазанным сажей. Стены — выкрашены в зелёный, масляный цвет: похоже, краской малевали прямо по извёстке, слой которой наложили криво, потому казалось — под ядовитой зеленью бугрятся чьи-то вздувшиеся вены и фурункулы. Комната освещалась несколькими лампами дневного света — не современными светляками, а старорежимными, длинными неоновыми трубками, одна из которых неровно мерцала. Но тени не плясали по комнате. Их вытеснял другой свет — яркого, четырёхлампового хирургического светильника. Тот нависал над единственным, имевшимся в помещении, предметом мебели, если применять к нему такое определение. Над гинекологическим креслом.
Это кресло скорее походило на орудие пытки, чем на медицинское оборудование. Древнее, с металлическим остовом, с которого давно сошёл весь хром. С дрянным покрытием из кожзама, пестревшим поролоновыми проплешинами. К креслу — за руки и за ноги — была привязана какая-то фигура. Павел не мог рассмотреть её как следует, поскольку роженицу окружали со всех сторон другие фигуры: в основном, облачённые в медицинские халаты и колпаки; все — повёрнуты спинами к управдому. Лишь на одном человеке одежда была гражданской — деловой костюм: пиджак расстёгнут и наброшен на плечи, брюки — измяты, как будто человек спал, не раздеваясь, как минимум, ночь. Медики переговаривались между собой, в их руках то и дело мелькали крюки и захваты, что сделали бы честь пирату Карибского моря. Однако ни слова, ни звука от акушерского кресла до ушей Павла не доносилось. Ветер удерживал его вдали от роженицы. Ветер относил прочь слова и звуки. Ветер дул разнонаправленно, смятенно. И этот ветер кружил лишь вокруг Павла. Группа людей, священнодействовавших у кресла, похоже, вовсе не замечала его. Ветер не колебал полы халатов медиков, не трогал рукава пиджака наблюдателя, даже края зелёного пледа с забавными рюшечками, которые тот держал в руках, не шевелились.
Это плед вдруг показался Павлу странно знакомым. Он напряг память. Что-то мерзкое, злое, чудилось управдому в этом куске ткани, цвета здешних узловатых стен. Тем временем, медики засуетились особенно отчаянно. Наблюдатель дёрнулся назад — вероятно, не желая им мешать. Его пиджак, небрежно наброшенный на плечи, от этого движения, свалился на грязный бетонный пол. Человек растерянно обернулся — не стал поднимать пиджак, — но Павел успел заметить роскошные усы — вьющиеся усы, — качнувшиеся туда-сюда перед глазами. Он похолодел, но совсем не потому, что узнал в наблюдателе — скандального политика. Потому что узнал, наконец, плед в его руках. Точно в такой был укутан младенец, которого Павел доставлял на подстанцию Скорой помощи. Подкидыш, вывалившийся из мусорного бака. Крошечный человек, в утробе матери заразившийся Босфорским гриппом. О да, Павел помнил изумление и страх врача, разглядевшего бубон у младенца в паху. Управдом знать не знал, сколько ещё таких младенцев рождалось позже в Москве и в других местах. Мог только догадываться: это — куда страшней тысячи заражённых, заражавшихся друг от друга — на улицах, в домах, в больницах.
А фигура в акушерском кресле — дёрнулась. Взвилась над поролоном и искривлённым металлом. Один из крепежей, удерживавший правую руку роженицы, порвался. И тут же — будто, наконец, вдобавок к видеокартинке включили звук, — Павла оглушил пронзительный, на одной высочайшей ноте, женский визг. Ближайший к креслу медик, схватившись за сердце, рухнул на пол. Но другие не только не отступили — сплотились вокруг роженицы тесней. Визг продолжался. Казалось невероятным, что человек способен исторгать из себя столь долго столь неистовый звук. Лопнула мерцавшая неоновая лампа. Наблюдатель пригнулся, наклонился вперёд, словно пытался противостоять урагану. На вытянутых руках он протягивал к креслу плед, будто полагал, что на нём — хлеб-соль.
Ещё один медик неестественно, как японский бонсай, скривился от боли. Схватился за плечо. Павел увидел: на халате проступает алое кровавое пятно. Выражение муки на лице медика вопило: не жилец! Но для остальных в группе — всё, наконец, закончилось. Трепыхавшееся крохотное тельце появилось на свет. Роды были приняты. То есть — завершился процесс появления существа из материнского чрева. Теперь предстояло резать пуповину, обмывать малыша и вручать его матери. Мать распрямилась, села на кресле, медики начали расходиться — и Павел напряг глаза: ещё миг — и он увидит лицо роженицы.