Плач Агриопы
Шрифт:
Фома Стрелец требовал доказательств воскрешения Учителя. Многие другие в глубине души хотели того же. Для них казалось важным — знать. Знать, что тот, кого они звали Господом, не лгал им. Что все его обещания — истина. Что до сих пор существуют тело, и дух, и лик, и разум того, кто был распят на кресте. Для Иоанна это знание стоило недорого. Иоанн любил Учителя — только и всего. Бога ли, праведника ли, говорливого ли плотника, или непревзойдённого чародея — не так уж важно. Он любил его. Если б твёрдо знал, что Учитель — всего лишь человек, то и тогда бы пошёл за ним, как только тот позвал в путь за собою. Иоанн не раз размышлял: а поступили бы так другие ученики? Или для них куда более важным представлялось божественное, замурованное во плоти? Может, именно поэтому — чтобы не видеть кровавых ран на истерзанном человеческом теле — чтобы не
Не придумать прощания страшней. Но как насчёт него — распятого? Если он — и впрямь Божий сын, — у него в запасе — вечность. У него в рукаве — всеведение. А если человек — как отобрать у человека право на последний взгляд? И Учитель, умирая, не отводил глаз от своей матери и Иоанна. Он мог бы поднять глаза к небу — не смотреть на лица йерушалаимских зевак, обезображенные злобой или любопытством, но, вместо этого, искал в толпе то Марию, то Иоанна. После нескольких часов на кресте сосредоточиться ему сделалось сложно — часто его взгляд бессмысленно блуждал по толпе, — но, каждый раз, в итоге находил в ней мать и самого кроткого ученика — и, на короткое мгновение, просветлялся. И каждый раз, отвечая Учителю взглядом на взгляд, Иоанн пытался передать тому часть собственной силы, крупицу мужества. То немногое, что у него самого ещё оставалось. Часть силы и крупицу мужества, в которых нуждался человек, но не нуждался бог.
Для Иоанна было немыслимым оставить учителя. Живой, мёртвый, или обратившийся в призрак, тот вёл его за собой. Симон Пётр, несмотря на своё троекратное отречение, тоже не помышлял об этом. Но по иной причине. Он был убеждён, что Учитель — Господь. А значит, его учение — и есть истинная драгоценность. Не тело, изувеченное страшным кнутом-скорпионом во время римского бичевания, не сердце, пронзённое копьём, — мысль, облечённая в слова проповедей. Симон отрёкся не из трусости — из верности учению. Ему ведь — и никому иному — взращивать, отстраивать Церковь. Не на небе — на земле. Не станет строителя — не восторжествует и Церковь. Симон был камнем — весомым, неразрушимым, не ведавшим сомнений. Симон был воином, Иоанн — плакальщиком.
Потому Иоанн, вместе с братом, Иаковом, с готовностью отправился в Галилею вслед за Симоном и ни разу не оспорил верховенство последнего над собою. Четверо других учеников, решившихся на это путешествие, тоже подпали под влияние Симона. А тот, ощущая это, то и дело начальствовал, указывал, как и кому поступать. Впрочем, указания почти всегда походили на просьбы, а то и на добрые советы: из Симона со временем мог получиться отличный пастырь — стоило лишь ему научиться обуздывать гнев и держать меч в ножнах.
Добрались до моря Киннереф, когда заходило солнце. Все утомились в дороге. Симон Пётр, Фома, Нафанаил, сыновья Зеведеевы — Иаков и Иоанн, — и ещё двое. Все — еле на ногах держались. А Симон, не дав отдыха, возьми да и позови — рыбу ловить. Вот и пойми, что лучше — голод или усталость. Тут и прояснилось: слушали Симона, верили ему — даже в таком деле — верили. Отправились рыбачить, на ночь глядя.
А рыба в сети не шла. Иоанн бы смирился, Симон — нет. Вроде и зла в нём не было, а что ни слово — гвоздь. Словно бы пригвоздил всех к лодке. Сам же, как у печи, разгорячился — даже разделся до хитона, хотя ветер по морю гулял сильный: холодил спины рыбакам, поднимал волны. К полуночи и вовсе разошёлся. Иоанн продрог. Остальные рыбаки тоже зябко ёжились. И всё же никто не завёл разговор о возвращении на берег — о возвращении с пустыми сетями, ни с чем. Как будто каждому сделалось стыдно — не перед Симоном — перед собою. Хотя всем было ясно: якорь, удерживавший лодку вдали от берега, на волнах моря Киннереф, — Симон Пётр — Симон Камень — и никто иной. И ни что иное.
На спор с сильным ни у кого не оставалось сил. Да и убеждённости в правоте — не оставалось. Ночь словно примирила их, семерых, друг с другом. Лодка раскачивалась, луна временами пробивалась сквозь облака, но чаще — едва серебрила их своим светом, холодный ветер, насыщенный мельчайшими частицами влаги, оглаживал своей тяжёлой ладонью людям щёки и лбы. Сети всё ещё волочились за бортом, будто дань чему-то простому, понятному, — тому, с чем так просто было когда-то жить. Но за уловом уже никто не следил. «Что
Луна проглотила всю долгую ночь, целиком, как хрусткую лепёшку. Человеческая мысль проглотила Луну. А солнце, едва показав острый край своего диска над волнами, проглотило раздумья.
С восходом солнца семеро зашевелились, расправили затёкшие плечи, переглянулись, едва решаясь смотреть друг другу в глаза. Меж ними воцарилось вдруг странное единодушие — пожалуй, и единомыслие тоже. Хотя оно не походило на единство мысли и души влюблённых, или членов дружной семьи, или хороших приятелей. Скорей, напоминало круговую поруку головорезов после клятвы, данной на крови. Как бы там ни было, они, семеро, научились обходиться без слов, понимать друг друга — без слов. Не сговариваясь, выбрали пустую сеть, повернули к берегу. Фома и Нафанаил орудовали вёслами, как дубинами, но лодка всё ж двигалась в верном направлении. Иоанн заметил: ветер и волны отнесли её за ночь от длинной песчаной косы, от какой начиналось плавание. Теперь рыбаки приближались к берегу тёмному, глинистому, усеянному крупными камнями. А над берегом клубился туман. Странный туман, в котором словно бы роились пчёлы и проблёскивали крохотные молнии. Его не было нигде, кроме того места, к какому стремилась лодка. Зато там, где он был, он был жив, подвижен, походил на тесто, постоянно менявшее форму. Туман как будто не мог успокоиться, решиться навсегда замереть, оборотиться в зверя, птицу, или чудовище. А потом — из него выступил человек.
– Дети, есть ли у вас какая пища? — проговорил он. Лица говорившего было не разглядеть — только одежду: длинную, светлую, до земли. Зато голос разносился над водами моря Киннереф легко, будто имел птичьи крылья.
– Нет ничего, — откликнулся Симон мрачно. В отличие от человека из тумана, Симону пришлось напрячь горло, чтобы извлечь звук, способный долететь до берега.
Иоанн изумлённо оглядел шестерых ближних. Шестерых учеников Его.
Даже привстал, чтобы заглянуть в лицо Симону.
Происходившее тревожило и потрясало его. Никто из шестерых — никто из верных — не признал в видении Учителя. Как такое могло быть? Да различали ли они и туман, из коего выступил тот? Вот же: и берег — светится, и камни на берегу сделались легче пушинок, и истина поселилась в сердце. Как будто горькую чашу сполоснули под родниковой струёй, а затем смазали по краям мёдом. И голос, говоривший с ними — разве не звучал тот сразу — в голове, в воде и на небе?
– Закиньте сеть по правую сторону лодки — и поймаете, — прозвенело, прошелестело всюду в подзвёздном мире. А Симон словно бы впервые заподозрил неладное: поднял голову, с внимательным прищуром пригляделся, через расстояние и тихие волны, к советчику. Но так и остался слеп. А ещё — нахмурился, начал наполняться гневом. Пожалуй, и дал бы отповедь человеку на берегу, если б не плеск.
– Глядите-ка, диво! — Фома перегнулся через борт лодки. Остальные последовали его примеру, едва не перевернув хлипкую посудину. За бортом — как раз там, где указал советчик, — бороздили воду плавники, забавлялись игрой мелкие рыбёшки и крупные рыбины, в три ладони длиной.
Лодку как восторгом окатило. Сеть бабочкой слетела на воду — и тут же отяжелела, наполнилась живым серебром.
Иоанн подобрался поближе к Симону: неужто тот впрямь слеп и глух? Радость иная должна была поселиться в рыбаках — радость не от мира сего. А поселилась — малая, преходящая. Радость от доброго улова. Как будто взрослых людей сделали детьми и предложили им детское — что-то, в чём нет и не было страдания и смерти. Но Иоанн не обманулся насчёт Симона: Симон Пётр сомневался; его лоб прорезала тонкая морщинка. Словно он вспоминал, вытягивал из памяти давно позабытое.