Плач Агриопы
Шрифт:
Какая-то знакомая фамилия… Что-то, на уровне исторического анекдота… Что-то про любвеобильных российских императриц, заводивших себе фаворитов для утех…
Орлов! Ну конечно — граф Орлов… Он прибыл в Москву сразу после Чумного бунта, когда эпидемия была в разгаре. Надоевший фаворит. Поистрепавшийся любовник. Отправленный с глаз долой из столичного Петербурга: либо помирать, либо порочить собственное имя собственной глупостью. А он справился с болезнью за каких-то полтора месяца. Он был умником: знал немало о гигиене, изоляции и тому подобных вещах. Но и другие чиновные господа не считались такими уж болванами. А победить чуму, до приезда Орлова, не сумели.
«Я хочу видение — про светлейшего князя Григория Григорьевича
Он даже зажмурился: совсем как пятилетний пацан, которому наказали ждать прихода Деда Мороза.
Не произошло ровным счётом ничего.
Только Третьяков, обернувшись к попутчикам, прокричал:
– Садимся! Площадка — за пределами МКАД. Здесь один из временных штабов Особого Комитета. — Он выставил глиссаду и повёл «вертушку» на снижение.
Управдом распахнул глаза. Железная стрекоза снижалась над унылой равниной; вдали виднелись городские высотки, но внизу никакой городской жизни — не наблюдалось. Там выстроились полукругом какие-то белые сферические купола. Прямо перед ними — такая же неправдоподобно белая — принимала воздушные суда посадочная площадка, размером с футбольное поле. Сначала на неё опустились два остроносых боевых вертолёта сопровождения, теперь дело было за Третьяковым.
Павел усмехнулся: пришпорить божественные откровения — не вышло. Видение не явилось по заказу. Забавно: неужели он всерьёз полагал, что окажется иначе? Пред ним предстанет граф Орлов и расскажет, как убить болезнь во плоти? «Имя убийцы точно знает лишь сам убийца, и тот, кого он убил», — Всплыла из глубин памяти дурацкая цитата. Павел не помнил, откуда она; пожалуй, из какого-нибудь псевдоинтеллектуального детектива.
Он хотел было ещё раз усмехнуться — тихо посмеяться над собой, — но вдруг ощутил, что не может шевельнуть губами. А потом отказало и правдивое зрение. На смену ему пришёл зыбкий мираж, начавший уплотняться с каждой секундой.
Его прозывали Митрошкой-дурачком, изредка — блаженным Митрофаном. Он был уродлив, грязен и горласт. Ходил босым — в любое время года, — и менял мешковину, в которую заворачивался с лысой макушки до чёрных пят, не чаще раза в три лета. Отчего он не подыхал, когда в Москве была бескормица; отчего держался за убогую свою жизнь, когда замерзал в Сочельник и на святки, — он бы ответил и прежде. За ради Бога. Когда Митрошка засыпал, насобирав за удачный день вдоволь хлебных краюх и медяков от сердобольных, а за дурной — зуботычин и пинков от благородных, — он видел во снах Божью матерь и самого Спасителя, в окружении сонма сияющих ангелов. Ради этих снов он жил: месил грязь, не гнушался помоями, беззубо ухмылялся, попав под сапог злонравного. Сны побуждали его подыматься поутру с убогого ложа и отправляться на паперть, или базар, или к Варварским воротам. У тех ворот, в Китае-городе, он любил отираться более, чем в других местах. К иконе Боголюбской Богоматери, сиявшей там небесным светом, многие несли лепты — большие и малые. Икона почиталась за чудотворную, потому руки дающих — не оскудевали. Иногда за день набирался целый короб денег. И часто от этих щедрот доставалась ничтожная малость Митрошке. Малость, да малость — и вот уже живот не так сводит от голода. А там уж и темнеет — пора в Царство Небесное до утра. Так и жил Митрошка-дурачок. Не счастливый и не несчастный — не знавший, как оно бывает: по-другому. Ни читать, ни писать он не умел и себя иным — не помнил.
Но в эту осень Митрошка изменился. Ох, как сильно изменился. Как будто из голодного брюха вынули нутро и заменили новым, а вдобавок умыли душу и добавили в голову умишка. Его распирало поведать о своём преображении хоть кому-то: чиновным, служивым, духовным, торопившимся мимо — но он, прежде не державший в памяти ничего, тут запомнил накрепко: нельзя. Это было — нельзя. Невозможно. Так
– Здравствуй, Митроша.
Блаженный вздрогнул: и от благости, исходившей от дамы, и от того, что с ним заговорили ласково, и ещё от того, что незнакомка назвала его по имени, какого он и сам почти не помнил.
– Что же ты не отвечаешь, — продолжила дама. — Разве не тебя кличут Митрофаном?
– Меня, пресветлая, — сорвалось с языка дурачка.
– Что ж ты меня так величаешь, — засмеялась чёрная, — словно колокольцы прозвенели, — не по чину? Я немногим далее тебя ушла. Мы — почти сродники с тобой. Ты, да я.
– Прости, госпожа, не признал тебя, — осторожно, будто боясь быть битым, выговорил Митрошка. Какой уж я тебе сродник. Ты вон какая — аж светишься. А я — грязней пса приблудного.
– А разве не чуешь ты: смердит от меня? — вдруг пропела дама. — Смердит, как от падали? Или нюх тебе отшибло, будто тому псу?
– Э, госпожа, мне ли морду воротить? — Митрошка осклабился по-дурному. — На мне столько своей грязи, что до чужой — и дела нет. В скверне барахтаюсь. По скверне ступаю. Скверну в брюхо кладу.
– Вот то-то и оно, Митроша, — наставительно проговорила чёрная. — Тем ты мне и мил, что сердцем правду чуешь, а не глазами ищешь и не на язык пробуешь. Потому и зову тебя мне послужить. И не даром, Митроша, не даром — награду получишь, какой и не ждал.
– Послужить тебе? — в голове дурачка что-то сломалось, загорелось пожаром от изумления. — Я же убогий, пресветлая. Никакому делу не обучен. Чем тебе послужу?
– А вот, — дама протянула Митрошке платок: красный, гладкий, как будто в крови выкупанный. — Отнеси мой подарок за реку, к Большому суконному двору, — да и положи на пороге. А потом возвращайся. Завтра, если сделаешь всё, как велено, — награду получишь. В этот же час. Здесь, у Варварских ворот.
Сказала — и как побежит. Быстро, быстро ушла, не дождавшись Митрошкиного ответа. А Митрошка ослушаться не посмел. Хоть и было ещё время до темноты — посидеть, милостыню повыспрашивать, — отправился за реку. И платок берёг, пока не сделал, как пресветлая велела. А потом такая радость его обуяла, такая благость наполнила, что скалился он беззубо всё время, пока возвращался назад, и оглядывались на него все, кому не лень — кто жалел дурачка, а кто — хулил.
На следующий день Митрошке не терпелось пораньше занять своё место у Варварских ворот. И чёрная дама с белыми руками — не подвела, не обманула: явилась в срок, как обещала. Лицо её по-прежнему было скрыто от глаз дурачка капюшоном, но и тот по-прежнему полагал, что лицо это — полнится светом.
– Что, Митроша, слышно ли чего нового по Москве? — спросила дама.
– На Большом суконном, брешут, мор начался, — ответил юродивый.
– Отчего же: «брешут?» Может, и впрямь — мор пришёл? — ласково проговорила черница.
– Да откуда мор-то? — усомнился Митрошка. — То не было, а то вдруг — на. Так разве бывает? Разве Господь-то такое попустит?
– А Содом с Гоморрой разве не Божья длань покарала? — голос дамы вдруг загрубел, наполнился силой.
– Твоя правда, пресветлая, — всхлипнул Митрошка. — И единого праведника не нашлось в тех градах, — потому исчезли они без следа и памяти.