Петербург
Шрифт:
Рот его скучающе разорвался в зевоте; и расстегивая свой жилет, недовольно пробормотал себе в нос:
– "Ну и к чему эти сцены?"
– "Были даже угрозы по вашему адресу..."
Пауза.
– "Ну и понятно, что спрашиваю... Чего раскричались-то? Что такое я сделала, Коленька?..
Разве я не люблю?.. Разве я не боюсь?"
Тут она обвилась вокруг толстой шеи руками. И - хныкала:
– "Я - старая женщина, верная женщина..."
И он видел у себя на лице ее нос; нос - ястребиный; верней ястребинообразный; ястребиный, если бы - не мясистость: нос - пористый; эти поры лоснились потом; два компактных пространства в виде сложенных щек исчертились нечеткими складками кожи (когда не
Они - только лезли.
– "Ну, оставьте... Оставьте... Довольно же... Зоя Захаровна... Отпустите... Я же страдаю одышкой: за душите..."
Тут он пальцами охватил ее руки и снял с своей шеи; и опустился на кресло; и тяжело задышал:
– "Вы же знаете, какой я сантиментальный и слабонервный... Вот опять я..."
Они замолчали.
И в глубоком, в тяжелом безмолвии, наступающем после долгого безотрадного разговора, когда все уже сказано, все опасения перед словами изжиты и остается лишь тупая покорность, - в глубоком безмолвии она перемывала стакан, блюдце и две чайные ложки.
Он же сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя Зое Захаровне и грязному самовару свою квадратную спину.
– "Говорите, - угрозы?"
Она так и вздрогнула.
Так и просунулась вся: из-за самовара; губы вновь оттянулись: обеспокоенные глаза чуть не выскочили из орбит; обеспокоенно побежали по скатерти, вскарабкались на толстую грудь и вломились в моргавшие глазки; и - что сделало время?
Нет, что оно сделало?
Светло-карие эти глазки, зги глазки, блестящие юмором и лукавой веселостью только в двадцать пять лет, потускнели, вдавились и подернулись угрожающей пеленой; позатянулися дымами всех поганейших атмосфер: темно-желтых, желто-шафранных; правда, двадцать пять лет - срок немалый, но все-таки - так поблекнуть, так съежиться! А под глазками двадцатипятилетие это оттянуло жировые, тупые мешки; двадцать пять лет - срок немалый; но...
– к чему этот выдавленный кадык из-под круглого подбородка? Розовый цвет лица ожелтился, промаслился, свял - заужасал серой бледностью трупа; лоб зарос; и - выросли уши; ведь бывают же просто приличные старики? А ведь он - не старик...
Что ты сделало, время?
Белокурый, розовый, двадцатилетний парижский студент - студент Липенский, - разбухая до бреда, превращался упорно в сорокапятилетнее, неприличное пауковое брюхо: в Липпанченко.
НЕВЫРАЗИМЫЕ СМЫСЛЫ
Куст кипел... На песчанистом побережье здесь и там морщинились озерца соленой воды.
От залива летели все белогривые полосы; луна освещала их, за полосой полоса там вскипала вдали и там громыхала; и потом она падала, подлетая у самого берега клочковатою пеной; от залива летящая полоса стлалась по плоскому берегу - покорно, прозрачно; она облизывала пески: срезывала пески - их точила; будто тонкое и стеклянное лезвие, она неслась по пескам; кое-где та стеклянная полоса доплескивалась до соленого озерца; наливала в него раствор соли.
И уже бежала обратно. Новая громопенная полоса ее бросала опять.
Куст кипел...
– Вот - и здесь, вот - и там, были сотни кустов; в некотором отдалении от моря черные протянулись и суховатые руки кустов; эти безлистные руки подымались в пространство полоумными взмахами; черноватенькая фигурочка без калош и без шапки испуганно пробегала меж них; летом шли от них сладкие и тиховейные лепеты; лепеты позасохли давно, так что скрежет и стон подымались от этого моста; туманы восходили отсюда; и сырости восходили отсюда; коряги же все тянулись - из
Уж фигурка склонилась к дуплу - в пелену черной сырости; тут она задумалась горько; и тут в руки она уронила непокорную голову:
– "Душа моя", - встало из сердца: - "душа моя, - ты отошла от меня... Откликнись, душа моя: бедный я..."
Встало из сердца:
– "Пред тобою паду я с разорванной жизнью... Вспомни меня: бедный я..."
Ночь, проколотая искрометною точкою, совершалась светло; и подрагивала чуть заметная точечка у самого горизонта морского; видно, близилась к Петербургу торговая шхуна; из прокола ночного вызревал огонек, наливался светом, как созревающий колос, усатый лучами.
Вот уж он превратился в широкое, багровое око, за собой выдавая темный кузов судна и над ним - лес снастей.
И над черненькой унывавшей фигуркой, навстречу летящему призраку, подлетели под месяцем деревянные, многожердистые руки; голова кустяная, узловатая голова протянулась в пространство, паутинно качая сеть черненьких веточек; и - качалась на небе; легкий месяц в той сети запутался, задрожал, ослепительней засверкал: и будто слезою облился: наполнились фосфорическим блеском воздушные промежутки из сучьев, являя неизъяснимости, и из них сложилась фигура; - там сложилось оно - там началось оно: громадное тело, горящее фосфором с купоросного цвета плащом, отлетающим в туманистый дым; повелительная рука, указуя в грядущее, протянулась по направлению к огоньку, там мигавшему из дачного садика, где упругие жерди кустов ударялись в решетку.
Фигурочка остановилась, умоляюще она протянулась к фосфорическим промежуткам из сучьев, слагающим тело:
– "Но позволь, позволь; да нельзя же так - по одному подозрению, без объяснения..."
Повелительно рука указывала на световое окошко, простреливающее черные и скрежещущие суки.
Черноватенькая фигурка тут вскрикнула и побежала в пространство; а за нею рванулось черное суковатое очертание, складываясь на песчанистом берегу в то самое страшное целое, которое могло выдавить из себя чудовищные, невыразимые смыслы, не существующие нигде; черноватенькая фигурка ударилась грудью в решетку какого-то садика, перелезла через забор и теперь беззвучно скользила, цепляясь ногами о росянистые травы, - к той серенькой дачке, где она была так недавно, где теперь - все не то.
Осторожно она подкралась к террасе, приложила руку к груди; и беззвучно она, в два скачка, оказалась у двери; дверь не была занавешена; фигурочка тогда приникла к окну; там, за окнами, ширился свет. Там сидели...
– На столе стоял самовар; под самоваром стояла тарелка с объедками холодной котлеты; и выглядывал женский нос с неприятным, сконфуженным, немного придавленным видом; нос выглядывал робко; и - робко он прятался: нос - ястребиный; ко-лыхалася на стене теневая женская голова с короткой косицей; эта жалкая голова повисала на выгнутой шее. Липпанченко одной рукой облокотился на стол; другая рука лежала свободно на кресельной спинке; грубая, - отогнулась и разогнулась ладонь; поражала ее ширина; поражала коротксть пяти будто бы обрубленных пальцев, с заусеницами и с коричневой краскою на ногтях...
– Фигурочка в два скачка отлетела от двери; и - очутилась в кустах; ее охватил порыв неописуемой жалости; кинулась безлобая, головастая шишка - из дупла, под двумя суками к фигурочке; застонали ветра в гниловатом раструбе куста. И фигурочка ожесточенно зашептала под куст:
– "Ведь нельзя же так просто... Ведь как же так... Ведь еще ничего не доказано..."
ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ
Повернувшись всем корпусом от вздохнувшей Зои Захаровны, Липпанченко протянул свою руку - ну, представьте же!
– к тут на стенке повешенной скрипке: