Палая листва
Шрифт:
Обретя наконец снова дар речи, зная, что он бодрствует рядом и, наверное, всякий раз, когда наши голоса громко разносятся по комнате, открывает свои жадные собачьи глаза, я попыталась перевести разговор на другую тему.
— А как твоя торговля? — спросила я.
Меме улыбнулась. Ее улыбка была невеселой и тусклой, как будто не чувство вызвало ее, как будто она вернула ее из ящика стола, где улыбка хранилась на случай крайней необходимости, но, редко ею пользуясь и оттого позабыв, как это делается, Меме употребила ее некстати. «Да вот», — неопределенно мотнула она головой и опять отчужденно замолчала. Я поняла, что пора уходить, и отдала тарелку Меме, не объясняя, почему ее содержимое осталось нетронутым. Она встала и отнесла тарелку на прилавок. Оттуда она поглядела на меня и повторила: «Ты ее живой портрет». Пока она рассказывала, я сидела против света к ней боком, и она, конечно, плохо видела
Она стала вспоминать, как мать привезли в Макондо. С мула ее перенесли в кресло-качалку, где она просидела три месяца подряд, с неохотой принимая пищу. Иногда, прислушиваясь, как разрастается смерть в ее ногах, лежащих на стуле, она до полудня, не качаясь, застывала над завтраком, пока не приходил кто-нибудь и не забирал тарелку из ее рук. Когда наступили роды, схватки вывели ее из оцепенения, и она сама поднялась на ноги, но одолеть двенадцать шагов, отделяющих галерею от спальни, не смогла, и пришлось вести ее, истерзанную смертью, что за девять месяцев безмолвных страданий успела овладеть ею целиком. Путь от кресла до кровати был болезненней, горше и тягостней, чем скитания, но она все же дошла до того места, где, она знала, ей необходимо быть, чтобы исполнить последнее предназначение своей жизни.
Смерть матери привела отца в отчаяние, сказала Меме. Но, как он сам говорил, оставшись один в доме, «никто не поверит в честь домашнего очага, где об руку с мужчиной нет законной жены». Вычитав в какой-то книге, что после смерти любимого человека положено сажать жасмин, чтобы вспоминать покойного каждый вечер, он высадил вдоль стены во дворе ряд кустиков и год спустя женился вторично на Аделаиде, моей мачехе.
Иногда мне казалось, что Меме за рассказом расплачется. Но она держалась твердо, удовлетворенная тем, что покаяние искупает ошибку — ведь она была счастлива и по своей воле отказалась от счастья. Потом она улыбнулась, откинулась на спинку стула и потеряла всякое сходство с идолом. Она словно увидела, мысленно перебрав свои горести, что добрые воспоминания их перевешивают, и тут-то и улыбнулась с прежним щедрым и смешливым радушием. А другое, сказала она, началось через пять лет с того, что, войдя в столовую, где обедал отец, она сказала ему: «Полковник, а полковник, вас спрашивает в кабинете какой-то приезжий».
3
За храмом до другой улицы тянулся двор без деревьев. Это было в конце прошлого века, когда мы приехали в Макондо и строительство храма еще не началось. Двор был гол и сух, после уроков там играли дети. Позже, когда начали возводить храм, на краю двора вбили в землю четыре столба, и оказалось, что замкнутое ими пространство годится под сарай. И сарай поставили. И хранили там строительные материалы.
Когда работы в храме закончились, кто-то обмазал стенки сарая глиной, а в задней стене, обращенной к голому каменистому двору, где не росло ни травинки, проделали дверь. Год спустя сарайчик был готов под жилье для двух человек. Внутри пахло негашеной известью. За долгое время это был единственно приятный запах в этом месте и единственно отрадный с тех пор. После побелки стен те же самые руки, что завершили перестройку сарая, закрыли внутреннюю дверь на засов, а на ту, что выходила на улицу, навесили замок.
Хозяина у сторожки не было. Никто не спешил заявить права на участок и строительные материалы. Когда приехал первый священник, он поселился в одном из состоятельных семейств Макондо. Затем его перевели в другой приход. Тем временем (возможно, это случилось еще до отъезда первого священника) сторожку успела занять какая-то женщина с грудным ребенком. Никто не знал, когда она там обосновалась, как туда проникла и каким образом ухитрилась открыть дверь. В углу стояла черная замшевая кочерга, на гвозде висел кувшин. Извести на стенах не осталось и в помине. Во дворе на камнях наросла корка затверделой после дождя грязи. Женщина сплела из веток навес для защиты от солнца и, так как пальмовая, черепичная или оцинкованная крыша была ей не по средствам, насадила вокруг сторожки виноградные лозы, а от сглаза прикрепила к выходящей на улицу двери пучок сабура и каравай хлеба.
Когда в 1903 году распространилась весть о прибытии нового священника, женщина с ребенком все еще жила в сторожке. Половина населения Макондо вышла на проезжую дорогу встречать священнослужителя, деревенский оркестр играл чувствительные мелодии. Примчался, запыхавшись, без сил парнишка и сообщил, что священников мул уже за поворотом. Музыканты подтянулись и грянули марш. Уполномоченный поздравить пастыря с благополучным прибытием взобрался
Да он им и не был, ибо в этот самый час на другом конце селения люди видели, как по окольной тропе въехал на улицу верхом на муле священник странного вида, поразительно тощий, с иссохшим вытянутым лицом и задранной до колен сутаной, прикрываясь от солнца выгоревшим рваным зонтиком. Вблизи храма он спросил, где жилище священника, и, надо полагать, спросил у человека, понятия ни о чем не имевшего, ибо услышал в ответ: «Это домишко, что позади церкви, преподобный отец». Женщина куда-то отлучилась, а ребенок играл внутри, за полуоткрытой дверью. Священник спешился и внес в сторожку распухший, с отстающей крышкой, без замка чемодан, перетянутый ремнем другого цвета; осмотрев помещение, он привел с улицы во двор мула и привязал его в тени виноградных лоз. Затем раскрыл чемодан, вытащил из него гамак, возрастом и изношенностью не уступавший зонтику, повесил наискось комнаты, от одного углового столба до другого, снял сапоги и лег спать, не обращая внимания на ребенка, глядевшего на него круглыми от страха глазами.
Когда женщина вернулась, ее, видимо, смутило странное вторжение священника, чье лицо своей невыразительностью могло поспорить с коровьим черепом. Она на цыпочках пересекла комнату, вытащила за дверь раскладушку, собрала в узел свою одежду и детские тряпки и, расстроенная, ушла, позабыв захватить кочергу и кувшин. Час спустя депутация прихожан, прошествовав через Макондо в обратном направлении вслед за оркестром, игравшим военный марш и окруженным убежавшими из школы мальчишками, застала священника в полном одиночестве. Он лежал в гамаке на животе в расстегнутой сутане и без сапог. Должно быть, кто-то принес весть о его прибытии на большую дорогу, но никому не пришло в голову спросить, что он делает в этом сарае. Все, вероятно, решили, что он в родстве с женщиной, сама же она скрылась, наверное, потому, что думала, у священника есть бумага на вселение, или что это собственность церкви, или просто из страха, как бы ее не спросили: на каком основании она два года живет в сторожке, которая ей не принадлежит, без платы и чьего-либо разрешения? Депутация еще потому ни в первый момент, ни позже не догадалась попросить у него объяснений, что он отказался слушать речи, усадил присутствующих на пол и ограничился тем, что неласково, кое-как поприветствовал мужчин и женщин, объяснив в свое оправдание, что «не смыкал глаз целую ночь».
Натолкнувшись на холодный прием, депутация разошлась. Такого странного священника никто в жизни не видывал. Заметили, что лицо его смахивает на коровий череп, серые волосы острижены под машинку, что у него нет губ и на месте рта горизонтальная щель, словно бы проделанная уже после того, как он родился, одним быстрым взмахом ножа. Но тут обнаружилось, что он на кого-то похож, и к рассвету все уже знали, чей он. Вспомнили, как бегал он голышом, но в башмаках и шляпе, с пращой и камнями в ту пору, когда Макондо было скромным поселком беженцев. Ветераны вспоминали про его участие в гражданской войне восемьдесят пятого. Он стал полковником в семнадцать лет, был бесстрашен, упрям, воевал против правительства. Вот разве что больше ничего о нем не слыхали, пока он не вернулся в Макондо ведать приходом. Мало кто помнил, как его нарекли при крещении. Зато большинство ветеранов помнило кличку, которую дала ему мать (был он своевластен и строптив), и по ней-то его и звали товарищи на войне. Все звали его тогда Упрямцем. И до самой смерти оставалось за ним в Макондо это прозвище — Упрямец да Упрямец.
Таким образом этот человек явился к нам в дом в тот же день и почти в тот же час, что и Упрямец в Макондо. Он — главной дорогой, где никто его не ждал и не имел понятия о его имени и роде занятий, священник — окольной тропой, в то время как на главной дороге его встречали все жители селения.
После приема я вернулся домой. Только мы сели за стол, немного позднее обычного, как вошла Меме и сказала мне: «Полковник, а полковник, вас спрашивает в кабинете какой-то приезжий». — «Просите его сюда», — сказал я ей. Меме ответила: «Он ждет в кабинете и говорит, что у него неотложное дело». Аделаида перестала кормить с ложки Исабель (ей не было тогда и пяти лет) и вышла к посетителю. Она возвратилась быстро, явно озабоченная. «Он ходит по кабинету», — сказала она.