Отмороженный (Гладиатор)
Шрифт:
Когда внезапно наверху скрипнула сортирная дверь и в очко сначала ударил яркий свет фонарика, а затем он, задрав голову, увидел через дыру бородатое лицо, он не выдержал и заплакал. Он кричал что-то несвязное и сквозь рыдания просил, умолял пристрелить его, повесить, отдать собакам, бросить со скалы в ущелье.
Он просил смерти как милости, как жалости к себе.
Он замолчал, когда услышал смех чеченца.
– Вай, какой слабый... Нэ мужчина. Такой нэльзя убить. Аллах нэ вэлит. Такой сам сдохнэт.
Затем чеченец стал ссать на него, смывая горячей мочей
Вторые сутки Иван выл.
Сначала он орал, пока хватало сил. Потом стал завывать по волчьи, находя в этих звуках странное облегчение и забывая, кто он и где находится. Звук, вой, который он издавал, становился для него самым важным в его существовании, это был знак его жизни, находящейся на грани смерти. Он вкладывал в этот вой всю свою жажду свободы, жажду мести, все свои воспоминания. Он сам становился звуком и рвался вверх из своей зловонной тюрьмы, с неосознанным удовлетворением отмечая, как собаки поднимают в ответ истошный лай.
Потом он мог только мычать, уже не тревожа собак, но зная, что он не захлебнется в этом чеченском дерьме, что умрет стоя.
Чеченец пришел еще раз. Прислушался к хрипам Ивана, спросил:
– Что пэть пэрэстал, а?
В ответ Иван смог только поднять голову, чтобы чеченец увидел его лицо.
На губах его была улыбка.
Страшная улыбка мертвого человека...
На третьи сутки он потерял сознание.
Но не утонул в зловонной яме. Мышцы его рук окаменели и не расслабились, когда отключилось сознание. Он давно уже потерял счет времени и не мог сказать, сколько он провисел без сознания на своих одеревеневших и тем спасших ему жизнь руках.
Так, с неопускающимися руками, его и вытащили из сортира, так рядом с тем же сортиром и бросили.
Он очнулся от страшной боли в руках. Руки оживали и будили вслед за собой все тело, голову, мозг. Первое, что понял Иван, очнувшись, – он продолжал выть. И это был победный вой узнавшего смерть зверя.
Зверя, узнавшего смерть, и полюбившего ее так же, как любят жизнь.
Иван понял, что он жив.
И еще он понял, что все чеченцы, живущие у этого макового поля, обречены на смерть. От его руки.
...Иван вспоминал Чечню без страдания, без озлобления или боли, а с каким-то даже чувством ностальгического сожаления. Так вспоминают обычно школьные или студенческие годы. Убивать ему приходилось и прежде, ведь он был бойцом спецназа и приклад его автомата до той ночи, когда он угодил в плен, украсила не одна уже ножевая зарубка. Раз двадцать царапал он ножом свой автомат, но так и не понял смысла события, которое наступало всякий раз в каждом из этих двадцати случаев.
Но только тогда, валяясь у стены сортира, облепленный мухами и наполненный осознанием смысла бытия, он понял, что это его миссия – нести смерть всем, кто ее заслужил, всем, кто ее достоин. И он валялся под жарким чеченским солнцем, покрываясь коростой от засыхающего дерьма и предвкушая смерть людей,
Он очнулся окончательно от тычка палки, которой подошедший чеченец пытался его перевернуть, очевидно, чтобы удостовериться, что Иван сдох. Иван вздрогнул и понял, что может двигаться. Преодолевая слабость, он поднялся на руках и сел, подставив улыбающееся лицо под лучи солнца.
Иван открыл глаза. Первое, что он увидел, было лицо чеченца, бородатое, черное и суровое, но Иван ясно прочитал на нем выражение удивления и испуга.
– Зачэм смэешься, вонючий собака! – хрипло закричал чеченец и ударил Ивана палкой по лицу. – Иди в рэку!
Иван поднялся, пошатываясь на дрожащих ногах, спустился к ручью и упал в него во весь рост, не думая о том, что может разбить голову о камни.
Ледяная стремительная влага налетела на него, смывая ненавистный запах и открывая к его губам приток свежего воздуха. Горная снеговая свежесть влилась в Ивана струей живительной воды и он почувствовал, как летевшая с высоких вершин частица горной речки останавливается в нем и отдает ему свою энергию.
«Я жив!» – сказал он реке, прибрежным камням и солнцу, как бы призывая их быть свидетелями.
«Я жив,» – повторил он еще раз уже для самого себя, чтобы больше никогда в этом не сомневаться.
Дней десять он восстанавливал силы. Его и второго раба-русского, забитого и вечно дрожащего молоденького солдата, пресмыкавшегося перед чеченцами, кормили отбросами, раз в сутки. Солдатик, всегда молчавший, а тут впервые заговоривший, плачущим голосом рассказал Ивану, что во вторые сутки его сидения в сортире-»карцере» еще двоих русских рабов пристрелил бородатый чеченец, что помоложе, за то что они отказались срать в сортире на Ивана. Их трупы отволокли и сбросили куда-то в ущелье. Почему он сам жив, он не объяснял, а Иван не спрашивал, и так было ясно. И больше они не разговаривали.
Как ни скудна была чеченская баланда, как ни противно было жевать маковые листья и горькие, хотя и сочные корешки какой-то травы с совершенно сухими шершавыми листьями, но десять дней Иван старательно впитывал каждую калорию, каждый луч солнца, каждый глоток воды из ручья поглощал с какой-то почти ритуальной сосредоточенностью. К концу второй недели он ощущал себя если не восстановившим прежние силы, то накопившим их вполне достаточно для выполнения той задачи, которую перед собой поставил.
Его повел за собой случай. На поле за ними присматривал или старик-чеченец, или мальчик подросток лет четырнадцати, такой же черный и суровый как отец и дед, только без бороды. Сам отец такой ерундой не занимался, он постоянно куда-то ездил, отвозя маковую солому и, очевидно, присматривая для покупки или подлавливая на дорогах еще парочку рабов на свою плантацию.
Да и бежать-то, собственно, было некуда – в этом Иван убедился при своем первом побеге. Кругом непроходимые горы, тропа практически одна – ни свернуть, ни спрыгнуть – собаки, а за ними и хозяева на лошадях, догонят.