Отец Иакинф
Шрифт:
Иакинф прикрыл глаза и вместе со всеми подтягивал своим глуховатым баском:
Уж ты конь, ты мой конь, товарищ мой,
Ты ступай-беги во Русску землю,
Ты скажи-ка, скажи родному батюшке,
Поклонись-ка ты родной матушке…
Одну за другой заводили новые песни. К костру подходили монголы и, присев поодаль на корточки, тихо прислушивались к незнакомому напеву. Чувствовалось, что русская мелодия не противна их слуху.
— Подходите, подходите, присаживайтесь к огню, — приглашал
Пошептавшись, они придвигались ближе к костру. По случаю холодной погоды Иакинф приказал обнести всех водкой.
— Может, тоже споете нам что-нибудь? — обратился к монголам Иакинф.
Упрашивать долго не приходится.
Самый молодой из монголов затягивает песню. Начинает он с низкой и протяжной ноты, но потом голос его постепенно возвышается, крепнет, звуки песни, полные какой-то невыразимой тоски, замирают на самых высоких переливах. Песню подхватывают и остальные, она вырывается на простор, отдается в горах, то затихает, то обретает новую силу, уносится куда-то в ночь, и горное эхо повторяет ее печальный, как завывание осеннего ветра, напев.
Напев этот показался Иакинфу поначалу дик и резок, но мало-помалу слух привыкал к нему, сроднялся с новыми созвучиями.
Прислушиваясь, Иакинф находил в них какую-то своеобычную мелодию, свежую и сильную.
— Ишь как загнули, прямо за сердце берет, — сказал сидевший рядом пожилой бородатый казак Родион Хазаров.
— Да-а, трогательно поют, а о чем — неведомо, — задумчиво сказал Иакинф. — Худо без языка, худо.
— О лошади своей поют, ваше высокопреподобие, — сказал подошедший толмач. — Известно, народ кочевой, а без лошади в степи куда подашься?
Иакинф обрадовался, что Никанор оказался тут, и заставил его переводить каждую песню. "Рыжий конь идет бодрой иноходью… В свычном табуне нагулялся он… Как красив мой конь, с златой мастью гордый стан", — шептал тот на ухо Иакинфу.
Песни у монголов были просты, как жизнь, как суровая природа их. Пели они о кочевье своем, о коне — верном друге и товарище, о стадах — единственном их богатстве.
Но не только о конях были их песни.
Под конец молодой монгол завел песню о давно минувших временах. В ней несколько раз прозвучало страшное для русского имя Чингисхана. Он и по сю пору, оказывается, живет в памяти народной.
Толмач не успевал переводить, многих слов Иакинф не понимал, но в каждом звуке песни, кажется, вырывалась мысль, что теперь они уже не те, какими были в далекие времена Чингиса и Гесэра, что теперь они, бедные скитальцы, придавлены чужеземным китайским игом, без надежды стать вольными и свободными, как встарь.
Узкие глаза юноши горели, и Иакинфу казалось, что из них вот-вот хлынут слезы.
Чудо эти народные песни! Даже когда они так непривычны, как монгольские. Это — точное воплощение в звуке самого чувства, переполняющего сердце: радости и печали, тоски и надежды, любви и отчаяния. Да и как же иначе выразить их и передать другому? Песня — самое свободное, самое непосредственное порождение народного духа.
И в песнях, которые слушал Иакинф сегодня, да и не только сегодня, а каждую
Скоро Иакинф привык к этим песням, они составляли едва ли не единственную его отраду во время почти четырехмесячного путешествия по Монголии. Особенно он любил прислушиваться к песням монголов ночью, когда они объезжали стан дозором. Как вплетались тоскливые эти напевы в мрачную тишину ночи, как щемили сердце тоской по родному краю!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Всю ночь дул сильный ветер.
На рассвете Иакинф взглянул на градусник, повешенный на шесте перед юртой. Он показывал восемь градусов мороза по Реомюрову исчислению.
Всюду, толщиной в несколько вершков, лежал снег. Заиндевевшие лошади рыли его копытами в поисках корма.
Иакинф умылся и растерся до пояса снегом.
Пора было ехать. До Урги оставалось верст двадцать пять, и хотелось добраться до нее засветло.
Дорога круто взбиралась вверх на перевал Гэнтэй — пожалуй, самый высокий из всех, какие им пришлось до того преодолеть. Дался он тяжело. Снег сделал дорогу скользкой. Навьюченные тяжелыми тюками, верблюды то и дело падали. Они надрывно ревели, словно жалуясь на непосильный труд. Иакинф уже давно приметил, что сии "корабли пустыни" — большие неохотники взбираться на крутые горы, а тут еще снег!
На самой вершине горы высилось огромное обо, воздвигнутое усердными почитателями хутухты — верховного монгольского первосвятителя.
Такого высоченного обо Иакинф еще не видывал. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Десятки тысяч монголов съезжаются ежегодно в Ургу на поклон своему духовному владыке, и каждый, проезжая, бросит что-нибудь на этот поклонный холм.
Пока монголы творили молитвы, Иакинф залюбовался окрестностями. Моря он никогда не видел, но ему казалось, что картина, открывшаяся с перевала, похожа именно на море с гигантскими, хотя и застывшими, валами. Вдалеке виднелась долина Толы, на правом берегу которой, как ему объяснили, и раскинулась Урга. Повсюду белели юрты и майханы — холщовые палатки богомольцев, прибывших за благословением хутухты из далеких кочевий.
Спуск с хребта, пожалуй, не такой крутой, как подъем, но вся дорога была усеяна булыжниками и валунами — их, видно, снесли дождевые потоки. В заснеженных берегах дымилась немноговодная, но бурливая речонка Сельби. Из-за крутых излучин несколько раз пришлось переправляться через нее вброд.
Миновав перевал, они еще верст пятнадцать ехали покатой к югу лощиной, зажатой между высоких гор, обросших лиственницей, сосной и березой.
Чем ближе подъезжали к Урге, тем оживленней становилась дорога. То и дело навстречу попадались караваны верблюдов и конные монголы, возвращающиеся в свои кочевья.