Отцы
Шрифт:
— Что это значит?
Рабочее движение на страницах «Симплициссимуса» не раз служило мишенью для издевок, выставлялось на посмешище; Хардекопф запрещал приносить «Симплициссимус» в свой дом.
— Прочти, отец! — воскликнул Людвиг срывающимся голосом. — Ты только прочти! Взгляни, что даже тут пишут о Бебеле!
Хардекопф нерешительно взял журнал в руки.
— Вот здесь, сейчас же, на второй странице, — говорил Людвиг.
Над стихотворением, обведенным черной рамкой, стояло два слова: «Август Бебель».
И Хардекопф начал читать.
Прочитав первые строки, он поднял глаза на сына. Тот понимающе кивнул:
— Хорошо, а?
Хардекопф читал…
Украдкой провел он тыльной стороной руки по глазам, и очень медленно, слово
— Паулина! — И так как она отозвалась не сразу, крикнул настойчивее: — Паулина! Пау-ли-на-а!
— Что случилось, стало быть? Что такое?
— Садись-ка сюда! — приказал Хардекопф. — Да-да, сюда, на диван! А ты, — обратился он к сыну, — читай вслух.
Рука Хардекопфа лежала на руке жены, старики смотрели на сына, читавшего громким, торжественным голосом:
Вы, половинчато прожившие свой век!
Лежит в сем гробе цельный человек.
Ханжи, молитесь! Этот атеист,
Дивитесь чуду! Был пред богом чист.
Вы, патриоты, кто сравнится с ним
В любви к лесам и пажитям родным?
Вот глупости правителей урок:
Не преграждайте новому дорог!
Вы, генералы, умеряйте пыл!
Маршал Вперед — он крови не любил.
Вы, венценосцы! Блеск каких корон
Его сияньем не был посрамлен?
Но ты, о человечество, воспрянь,
Покойник за тебя пошел на брань[13].
Часть четвертая
КРУШЕНИЕ
Глава первая
1
Чем сильнее отлив, тем мощнее прилив. И прилив не пощадит замешкавшихся, как не пощадит их буря. Горе тем, кто будет застигнут врасплох.
Отто Хардекопф был счастливым мужем, он находил радость и удовлетворение в своей семейной жизни. Они с Цецилией прикупили немного мебели, квартирка на Дюстернштрассе приняла довольно уютный вид.
Отто состоял членом не только ферейна «Майский цветок», но и певческого общества «Орфей»; каждый четверг по вечерам он отправлялся на спевку. Его сынок Ганс смеялся, лепетал и уже пытался самостоятельно ходить. Цецилия оказалась замечательной матерью и хозяйкой. Она обладала редким даром никогда не унывать, даже в трудные минуты. Она щебетала и пела за работой, щебетала и пела, легко переступая через тяготы и невзгоды. Зато мамашу Фогельман нередко одолевали страхи и заботы. Ее пугало, что Цецилия находит большое
— Неужели ты думаешь, мама, что Отто мне не изменяет?
— Конечно, не изменяет, — убежденно отвечала фрау Фогельман.
— Ну, знаешь, он мне сам рассказывал, что раньше у него что ни воскресенье, то новая девушка.
— Так это ведь раньше, — с досадой отвечала мать. — Раньше он мог себе это позволить. Будь довольна, что он до женитьбы перебесился. Теперь он и думать позабыл о таких делах.
— Он, говоришь, перебесился, ну, а я? — хохотала Цецилия.
Фрау Фогельман всегда приходила в ужас от того, что дочь так самоуверенно защищает свои дерзкие похождения.
— Смотри, добром это не кончится, — причитала фрау Фогельман, вспоминая покойного мужа, от которого Цецилия унаследовала легкомыслие, но и доброту и сердечность. — Ах, Цилли, Цилли! Какая ты ветрогонка!
Людвиг Хардекопф, больной, мрачный, нелюдимый, был молчалив, никогда не смеялся, регулярно посещал районные собрания социал-демократической партии, где сидел не раскрывая рта. Ни в каких общественных увеселениях он участия не принимал, даже в гуляньях и вечерах «Майского цветка». Вначале всякий раз, когда он отправлялся на партийное собрание, Гермина топала ногами, кричала и хныкала, пока он однажды не объявил ей, что, если он не будет состоять в социал-демократической партии и в профессиональном союзе, он потеряет работу. Браня и проклиная «безобразный произвол», Гермина все же прикусила язычок и оставила его в покое, — недоставало еще, чтобы он сидел без работы! Так Людвигу хитростью удалось отвоевать себе немного свободы. Вскоре он сообразил, что с помощью уловок и некоторой доли лжи может и еще кое в чем облегчить себе жизнь. На верфях он хранил в своем шкафу для инструмента короткую трубку и иногда, во время перерыва, покуривал. После ему приходилось, разумеется, усердно полоскать рот, чтобы от него не пахло табаком. Вечерами он сидел на кухне в своем уголке и изучал «Гамбургское эхо». Он читал газету от доски до доски, включая обычно и объявления: ему было интересно, какие коммерсанты печатают объявления в рабочей газете. Гермина сидела тем временем у окна и читала роман. Нередко, прочитав какую-нибудь главу, где описывалась жизнь веселых, довольных людей, она захлопывала книгу и, с грустью глядя в пространство, принималась вздыхать, Если Людвиг спрашивал, что с ней, она начинала жаловаться, что он в последнее время ее совсем не замечает, совсем охладел к ней. И она проникалась глубочайшим состраданием к… себе самой. На глазах у нее навертывались слезы, а за слезами опять следовали жалобы и причитания.
— Что за жизнь! Серая, без радости, без любви. Бьешься-бьешься, а все без толку; что нам дает такая жизнь? Ровно ничего. — Слезы лились по ее круглому лицу, рот кривился, как у капризного плачущего ребенка. — И мы, мы с каждым днем все больше отдаляемся друг от друга, я это ясно чувствую. Ты приходишь, поужинаешь, почитаешь и отправляешься на свои собрания, а я? До меня никому дела нет — и тебе тоже. Прозябать и отцветать — вот моя доля. Что за жизнь, что за жизнь! Что за… Что за… Ох-ох-ох-ох!
Людвиг всегда пугался таких приступов отчаяния. Не раз случалось и ему проклинать свою каторжную жизнь, но он никогда не позволял себе распускаться. Когда же Гермина впадала в истерику, он, сам не зная почему, чувствовал себя бесконечно виноватым. Он краснел, его мучил стыд, он не знал что делать, он рад был бы забиться в самый темный угол. Как завороженный, подходил он к своей плачущей страдалице жене, прижимал ее голову к груди и сам заливался слезами. Наплакавшись вволю, они, еще с мокрыми от слез лицами, бросались друг другу в объятия и переживали несколько счастливых минут.