Отцы
Шрифт:
За нас народ, победа с нами!
Опершись подбородком на руку, задумчиво глядит на толпу поэт. Разражается буря рукоплесканий. У одного из полицейских лошадь поднялась на дыбы. Первые ряды подаются назад, начинается давка, слышатся громкие крики, рев… Полицейские орут: «Назад! Назад!..»
Им отвечают пронзительные свистки.
Не знаю, что все это значит…
Одни смеются, другие подпевают; рабочая молодежь поет, а за нею тысячи, вся улица:
Сказка из давних времен…
Подпевает
Да, сенат отверг поэта, но дни всемогущества сенаторов миновали. Рабочие, простые люди, признали поэта своим и дали ему права гражданства. И вот он сидит, правда, задвинутый в угол между высокими торговыми зданиями, но все же в центре деловой сутолоки приэльбского города.
2
Еще до осеннего праздника «Майского цветка» в том же тысяча девятьсот десятом году разразилось событие, которое вторглось в мирную жизнь семейства Хардекопф, испортило праздничное настроение, вызвало припадок ярости у беременной Гермины и заставило Отто отложить на время мысль о женитьбе. Судостроительные рабочие потребовали повышения заработной платы и одновременно — учитывая большие государственные заказы (военный флот Германии в эти годы рос с неимоверной быстротой) — сокращения рабочего дня. Но император Вильгельм II не дремал; сославшись на все возрастающую дороговизну, он тоже потребовал от государства повышения оклада, и «отзывчивый» рейхстаг ассигновал три с половиной миллиона марок на увеличение его цивильного листа. Дирекция верфей не проявила такой отзывчивости по отношению к рабочим: она наотрез отказалась прибавить им десять пфеннигов к почасовой оплате. Представители профсоюзов вступили в переговоры с директорами. Около двадцати тысяч рабочих покинули верфи, в том числе и трое Хардекопфов. В тот же день к стачке примкнули портовые рабочие; порт замер. Иоганн Хардекопф, задолго до окончания работы ушедший с верфи вместе с толпой рабочих, слышал, как Фриц Менгерс сказал ему вслед:
— А за нашей спиной идет торг!
Хардекопф обернулся.
— Теперь не время мутить. Стачка началась, нужны сплоченность, единство. Решаем дело мы, а не должностные лица, выдвинутые нами.
— Золотые слова, Иоганн, — сказал Менгерс. — Будем надеяться, что ты прав. Давно уже у меня не было так радостно и хорошо на душе, как сегодня.
Когда решался вопрос о стачке, Отто Хардекопф поднял руку вместе со всеми, — ничего другого ему не оставалось. Но это неожиданное событие он принял как личный удар. Они с Цецилией собирались пожениться через месяц, в день ее рождения, и в последние дни даже начали готовиться к этому событию. Мать Цецилии была посвящена в тайну, а родителей Отто решили поставить перед совершившимся фактом. Уже присмотрели себе даже маленькую квартирку в новом доме, на Нордбармбеке, но, слава богу, еще не сняли ее. Купили уже кое-какую мебель, конечно, в рассрочку. Но теперь придется повременить с выплатой. Если затронуть сбережения, и без того довольно скудные, то неизвестно, чем все это кончится. Может даже свадьба расстроиться. Что скажет Цецилия? Что скажет ее мать? В мрачном раздумье побрел Отто Хардекопф домой в этот роковой день.
Но намного несчастнее чувствовал себя его брат Людвиг. И так они еле сводят концы с концами. Гермина вечно злится и хнычет, ей хочется то одного, то другого; все труднее становится угодить ей. Целыми днями бегает она по магазинам, накупила кучу пеленок, кофточек, чулочек и ботиночек. Недавно Людвиг осторожно, как бы шутя, спросил ее, не предполагает ли она, что у нее родится двойня, на что Гермина, в свою очередь, с раздражением спросила: неужели ее ребенок должен быть нищим, оборванцем?..
С опущенной головой, вяло уронив на колени большие руки, с видом приговоренного к смерти, сидел Людвиг у окна, а Гермина, с залитым слезами лицом, с полуоткрытым ртом, с округлившимися глазами, бегала взад и вперед по комнате. Фрида Брентен, приоткрыв кухонную дверь, подслушивала, готовая чуть что мгновенно ретироваться.
— Что же теперь будет? — плачущим голосом вопрошала Гермина. — Что же теперь будет? — Она всхлипывала и охала. — Все твоя политика. Вот к чему она приводит. Я всегда тебе говорила — не ввязывайся в политику. Не говорила я тебе? Скажи: говорила или не говорила? — И голос Гермины поднялся до пронзительного визга.
— Да, да, — соглашался Людвиг. — Но… Но не я же в этом виноват.
— Нет, ты, ты, именно ты, — визжала она. — Вся твоя семейка, и ты тоже. Ты тоже. Надо же быть таким идиотом. Всегда плестись за красными. Вот и дождались. Да что говорить, это ведь только начало, начало; кто знает, какую еще беду ты на нас накличешь. — И она плакала, сморкалась, охала, ругалась. — Бедное мое дитятко, — причитала она, а слезы так и текли по ее пухлому покрасневшему лицу, и она гладила свой живот, выдававшийся под широким сборчатым платьем, — излюбленный фасон «друзей природы». — Бедное мое дитя!
— Вот мерзавка, — пробормотала Фрида на своем посту у двери. — Ему и без того тошно, так она его еще шпыняет! Что ему — штрейкбрехером стать, чтобы она могла набивать себе брюхо? Тьфу, черт, что за подлая баба…
— Теперь твоя родня себя покажет, — язвила Гермина. — Они, конечно, выставят нас за дверь. Вот увидишь. Какое им дело, что мы подохнем с голоду. Хороши социал-демократы! Хороши твои единомышленники! Одна шантрапа эти красные, — я всегда тебе говорила, а ты не хотел мне верить. Не го-во-ри-ла я тебе?
— Да подожди же, Гермина, ведь неизвестно еще, как все сложится. Зачем заранее волноваться…
— Чего мне ждать? — Она подошла к нему вплотную. — Если уж и прежде меня избегали, надо мной глумились, придирались ко мне, то теперь еще хуже будет, это уж наверняка. Тут и ждать нечего. Я всех насквозь вижу. Твой зятек загребает деньги лопатой, у него магазин, да еще в театре зарабатывает. Предложил он тебе хоть сколько-нибудь на обзаведенье? А твой отец? Думаешь, у него ничего не отложено на черный день, — ведь сколько лет вы давали деньги в дом, — помогает он тебе? Все думают только о себе. Только о себе. Социал-демократами называют они себя, а у самих одно на уме: «я», да «меня», да «мое» — все, все только для себя. Да еще прикидывают, как бы побольше заграбастать у тех, кто побогаче. А до тех, кому живется хуже, будь то их ближайшие родственники, им и дела нет. Хороши социал-демократы! Хороши социал-демократы! — Она бросилась на постель.
Людвиг мог бы сказать, что и родители Гермины пока ничем им не помогли, хотя старикам жилось неплохо, но он поостерегся высказать вслух столь крамольные мысли, — это лишь взвинтило бы Гермину еще больше. Он уставился в пол, он чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете. Наконец, собравшись с духом, подошел к жене и попытался было утешить ее, успокоить, вдохнуть в нее бодрость, в которой сам так нуждался. Но, когда он приблизился, Гермина завопила:
— Не подходи! Не прикасайся ко мне! Ты накликал беду на меня и на моего ребенка!