Одиночество
Шрифт:
Антонов сидел в Инжавинских лесах и оттуда писал в Кирсанов, уверяя тогдашнее начальство, что он бежал, спасаясь от ложных доносов, что вовсе он не бандит, а разногласия между большевиками и эсерами не столь уж велики, чтобы не примириться.
Он даже предлагал себя и свою дружину в помощь Красной Армии, обещал очистить уезд от подлинных бандитов, если, мол, советская власть гарантирует ему неприкосновенность, с каждым днем наглел, выставлял новые и новые требования. Потом вдруг замолчал и не давал о себе знать всю зиму.
В Тамбов из уездов и волостей
Антонов между тем никуда не собирался уходить и к восстанию готовился своим чередом.
Не теряли даром времени Токмаков и Григорий Наумович Плужников — мужчина лет сорока, со смиренными глазами, какие в старину писались на иконах великомучеников. И в самом деле, было в облике Плужникова что-то скопческое: рыхлое лицо, тонкие, опущенные вниз, поджатые, вечно шевелящиеся губы, будто Григорий Наумович читал про себя псалмы, маслянистые жидкие волосы, расчесанные на прямой пробор, псаломщический, с гнусавинкой, голос. Он не пил, не курил, не интересовался женщинами. Говорили, будто Плужников оставил в Кирсанове жену и детей, но Григорий Наумович почти никогда не вспоминал о них, а когда вспоминал, говорил, сложа руки на груди:
— Един, как перст, а ближние мои не возлюбили меня.
Над ним насмехались, звали за глаза «святошей», «иудушкой», но Антонов и Токмаков ценили Плужникова: сын и внук крестьянина, сам крестьянин, он умел проникать в мужицкую душу. Никто из близких Антонову не владел в таком совершенстве искусством играть на слове «мое». Такой человек был позарез нужен в деле, затеваемом эсерами; Антонов лелеял Плужникова, а тот любил его, как родного брата. Впрочем, часто надоедал выговорами, призывая Александра Степановича «очиститься от всяческой скверны».
Высохший и обуглившийся от лишений лесной жизни, Петр Токмаков презрительно-барски отвергал все, что не имело отношения к «чистой идее и теории в ее кристальном виде», ко всему практическому, низменному. За долгие предреволюционные годы подпольной работы среди мужиков он поднаторел на агитации и умел разговаривать на самые отвлеченные темы языком и образами хитрого сектантского проповедника. Не лишен он был и организаторских талантов. Под этой благообразной внешностью то ли баптиста, то ли молоканина, за елейными речами и тихой поступью скрывался ловкий пройдоха-конспиратор.
Медленно ползущие от холодных, мглистых рассветов к мутным зимним закатам дни в лесных землянках или на хуторах Плужников и Токмаков проводили в бесконечных спорах.
Антонов обычно не участвовал в горячих дебатах двух своих самых близких дружков. Он был всецело поглощен военной стороной будущего «дела», но слушать их словесные битвы любил, особенно когда к ним присоединялся еще один из этой четверки — Иван Егорович Ишин.
Вечно хмельной квартирмейстер и провиантмейстер дружины, плут и провокатор, каких поискать, обладал острым, лукавым умом и языком базарного зазывалы. Речь свою Ишин нарочно коверкал, чтобы придать
Этот невзрачный, рыжеватый и подслеповатый мужичонка с подловатыми глазами и красно-бурой физиономией прошел школу эсерства во всех видах.
Кулацкий сын, эсер с молодых лет, казначей кирсановской боевой группы, он, по слухам, присвоил партийные денежки, и его хотели даже исключить из партии. Но тут Ишин провалился на какой-то конспиративной встрече, и его отослали в Архангельскую губернию. Там он пробыл до девятьсот восьмого года, потом возвратился на Тамбовщину и занялся бакалейной торговлишкой, не имея к ней в прошлом никакого пристрастия.
В бакалейной лавочке, над дверью которой красовалась грубо намалеванная вывеска, укрывался уездный подпольный эсеровский комитет.
Много раз Ишин попадал в неприятнейшие переделки и то возносился на горние высоты, быв, например, председателем волостного земства, то попадал под суд за мошенничество, но всякий раз выходил из воды сухим. В последнее время он председательствовал в сельском потребительском обществе, а уйдя к Антонову, утащил в лес всю лавочку, оставив пайщикам возможность отпускать по своему адресу любые, самые крепкие ругательства. К ним Иван Егорович привык, брань, как известно, на вороту не виснет, а продуктами из лавочки дружина пробавлялась месяца полтора.
Такова была эта четверка, возымевшая дерзкую мечту поднять на власть Советов весь крестьянский мир.Внутри нее рядом со святошей Плужниковым уживался отъявленный мошенник Ишин; рядом с Токмаковым и его путаными теориями — беспринципный, начиненный вождистскими помыслами Антонов; здесь слышалась елейная речь мужицкого батьки Плужникова, ярмарочное балагурство Ивана Егоровича, рубленые, грубоватые фразы, бросаемые словно на ветер Токмаковым, и невнятное бормотание «самого», перемешанное трехэтажной руганью.
Споры иной раз доходили до личных выпадов и оскорблений. Особенно злился Токмаков. Он все бубнил о пороховой бочке, утверждая, что порох в ней достаточно высох и вполне можно подносить спичку. Плужников доказывал, что, мол, бочка, ясно, имеется, но порох в ней не весь сухой, а есть и мокренький. Все дело, убеждал Плужников Токмакова, в бедноте.
— Продразверстка, братик, — пел он елейно, — середняку и зажиточному поперек горла. А беднота? Да с нее, милок, хоть лыко дери. В закроме пустехонько. Всегда было пусто, пусто и теперича.
И делал вывод:
— Только на злобе к продразверстке, Петенька, объединить мужичка никак не можно. Конечно, большевика мужичок не обожает, но, обратно же, какой? Ты учти, голубь, большевики знают, что делают. Не зря они бедняка приласкали, не зря дали ему землицу, власть и комбеды устроили. А ты знаешь, как комбеды с мироедом управляются? Скажешь: Учредительное собрание… Родной мой, да кому из бедноты охота лезти в войну ради того, что большевики давно разогнали? Нет, умник, тут другие зацепки надо искать.