Новоорлеанский блюз
Шрифт:
В конечном счете Лику, несомненно, повезло в том, что он обрел музыку в школе «Два М» (недаром Толстуха Анни утверждала, что ему всегда везло), а то бы он наверняка сгинул, не оставив следа, в несметной толпе других детей и подростков, стрелков и кулаков. Сам Лик считал корнет чем-то вроде спасательного круга, какие он видел на пароходах, плывших по Миссисипи; этот круг удерживал его на плаву, в то время как его сотоварищи по школе, устав от нескончаемой борьбы, опустили руки и бесследно канули в пучине страданий и невзгод. Но, разумеется, жизнь Лика в школе не стала лучше, хотя он и привык постепенно к ее рутине.
Лик все еще пребывал в стрелках. Но его положение в группировке смягчалось его мастерской игрой на корнете и в особенности дружбой с Соней. После
— Фортис, тебе следует относиться ко мне по-доброму, — постоянно напоминал он Лику. — Не забывай, ведь я — главарь, а ты мой личный затраханный негритос!
Когда Лик в очередной раз слышал это напоминание, он лишь кивал головой и выстукивал прижатыми к бедру пальцами ритм того или другого музыкального пассажа.
В довершение ко всему, Лику приходилось немало терпеть и от преподавательского персонала. О занятиях Лика с Профессором было известно всем, но никто из воспитателей не относился по-доброму к такого рода отношениям между воспитанником и педагогом. Они выражали свое недовольство — причем делали это довольно регулярно — при помощи трости для битья, с ожесточением колотя Лика по спине и по лицу, а он старался прикрыть руками губы, которые были сейчас самой ценной частью его тела. Так что хотя он и был стрелком, но в дневное время ему доставалось больше, чем многим из группировки кулаков.
Но хуже всего для Лика было то, что семья навещала его все реже и реже, а потом эти визиты и вовсе прекратились. Воспитанник школы «Два М» мог, согласно правилам, один день в месяц проводить с членами своей семьи, приезжавшими навестить «временно изолированных» (таковыми они и являлись — временно изолированными), и в первый год своей «изоляции» Лик все время ожидал Кайен с Кориссой и Сильвией, которые приезжали на свидания регулярно, как часы. Случалось, что его навещала матушка Люси, заглядывали и Руби Ли с Сестрой.
Примерно через год Сильвия (смуглолицая квартеронка, которая не была его кровной сестрой) перестала приезжать. В последующие несколько месяцев Лик старался допытаться у матери, что случилось с Сильвией, но Кайен ничего не сказала ему о ней, как, впрочем, и обо всех остальных сестрах. Раз от разу Кайен выглядела все более постаревшей и увядшей, хотя Лик с присущим детям эгоизмом едва ли обращал на это внимание. Прошел еще год, и впервые никто не приехал к Лику. В следующий месяц повторилось то же самое. На исходе третьего месяца приехала одна Корисса. Она выглядела смущенной и, стараясь не глядеть на Лика, сказала, что Кайен заболела.
— Она наверняка поправится, — уверенно заявил Лик, но Корисса промолчала. Лик не придал этому значения, поскольку Корисса никогда не отличалась разговорчивостью.
В последующие годы Лик часто задавал себе вопрос, что он должен был бы сказать матери, зная, что больше ее не увидит. Наверняка обо всем он бы не рассказал. Хотя было многое, о
В последние два года его изоляции Корисса навещала его все реже и реже, но Лик не сильно печалился из-за этого. Ведь, в конце концов, он был закаленным двенадцатилетним человеком, который всю свою энергию употреблял на то, чтобы не сломаться и выжить в школе «Два М», а чувства… они пробуждались в нем лишь тогда, когда он обращал к небесам кристально чистый звук своего корнета, который пока что считался школьным имуществом. Но когда за три недели до своего освобождения Лик узнал о том, что Кайен умерла, то плакал так сильно, что ему стало худо.
Соня, которому светило еще два года пребывания в школе за слишком усердное применение кулачного права, держал голову Лика, когда того тошнило.
— Фортис, блюй, блюй сильнее! — приговаривал Соня. — Не оставляй в себе ни капли этого говна!
Лик смотрел на Соню и понимал, что тот не может облегчить его боль. Эта боль не была обычной болячкой — она была частью его существа. Такой же, как корнет.
В то время Лик уже примерно в течение двух лет играл в составе марширующего оркестра школы на похоронах, но он никогда не мог и подумать о том, что ему доведется играть на похоронах собственной матери. Когда во время заупокойной службы, которую проводил чернокожий култаунский священник, Лик играл печальную мелодию 23-го псалма, она звучала с такой щемящей тоской, что все присутствующие члены общины были потрясены и, глядя друг другу в глаза, молча выражали свое восхищение. Профессор Хуп тоже присутствовал на погребении и со свинцовой тяжестью на сердце смотрел на своего питомца.
А потом Лик прошел во главе процессии вниз по Канал-стрит к пристани на Миссисипи. Был душный летний вечер; все, кто был на торжестве, обливались потом. Лик просто не мог играть: огонь в его душе погас, он был словно выпотрошен, уничтожен такой несправедливостью — мать умерла всего за несколько недель до его возвращения домой. Только когда оркестр дошел до пристани, звуки корнета Лика наконец вырвались наружу, заполнив все пространство. А сам Лик чувствовал, что это не он, а его корнет (как часть его самого, затаившаяся в глубине его существа до того момента, когда чувства сами вырвутся наружу) сейчас сам решил, что делать.
Оркестр, остановившись на пристани, перестал играть, ожидая, когда подойдут люди, вышедшие из церкви; проститутки и сутенеры и тут рыскали глазами по сторонам в поисках клиентов; Лик, вынув мундштук из корнета, вытряхивал его, держа вниз раструбом. Затем по знаку Профессора он заиграл один из вариантов старинного спиричуэла «Далекий берег Иордана».
Едва взяв первую ноту, Лик почувствовал: что-то изменилось. Он по меньшей мере тысячу раз играл этот спиричуэл прежде, но так, как сейчас, он не звучал никогда! Поначалу Лик и сам не понял, хорошо он играет или плохо. Его корнет никогда раньше не звучал так грубо, но энергично, так фальшиво, так мучительно, так нарочито неумело. Играя, он бросил взгляд на других музыкантов оркестра школы «Два М»: они не играли, не зная, кому и когда вступать. Музыканты во все глаза смотрели на него; их лица выражали удивление и растерянность. Лик посмотрел на группу плакальщиков. Но все они, держа в руках полные бутылки, стояли неподвижно, как им и следует стоять под конец погребальной церемонии. Его глаза нашли в толпе Толстуху Анни; по ее щекам текли слезы. Недалеко от нее на перевернутом фруктовом ящике сидела матушка Люси, спрятав лицо в юбку. Глаза Лика заливал соленый пот, но он продолжал играть во всю силу своих легких. Он играл так, словно каждая нота была частичкой собственного голоса Кайен. А эти паузы между нотами? Эти паузы были как бреши, которые пробила смерть Кайен в жизни ее семьи и в жизнях подруг. Неудивительно, что Толстуха Анни и матушка Люси плачут. А что касается мелодии, так никто никогда не слыхал, чтобы этот спиричуэл играли так, как играет его этот двенадцатилетний мальчишка.