Неясный профиль
Шрифт:
– Не отвечайте, – поспешно сказал Юлиус, и по его голосу я поняла, что ему так же страшно, как и мне. – Я у вас ничего не прошу, тем более ответа. Просто я хотел, чтобы вы знали.
Я вяло опустилась в гамак, нашарила сигареты и тут вдруг сообразила, что пианист уже довольно давно играет. Я узнала мелодию, это была «Луна цвета индиго», и я машинально пыталась припомнить слова.
– Пойду лягу, – сказал Юлиус. – Извините меня, я немного устал, поужинаю в постели.
Я пробормотала «спокойной ночи, Юлиус», и он ушел, держа под мышкой одеяло, оставив у моих ног пляж, море и свою любовь, а меня – совершенно подавленной.
Часом позже я оказалась в пустом баре и выпила два пунша. Через десять минут появился пианист и попросил разрешения угостить меня третьим. Через полчаса мы называли друг друга по имени, а еще через час я лежала голая рядом с ним в его бунгало. На час я забыла обо всем на свете, а потом вернулась к себе крадучись, как неверная жена. Причем еще и трусиха. Я не обманывала себя: счастливая утомленность моего тела не могла заполнить безнадежную пустоту моего сердца.
Париж блистал в этот первый весенний вечер. Он весь был окутан светом неуловимых золотисто-голубоватых тонов. Мосты, казалось, повисли над
– Никого нет, – сказала я, – странно, магазин открыт.
– Не остается ничего другого, как взять собаку и одну розу, – решил он.
И, вытащив из букета одну розу, протянул ее мне, а собака, вместо того чтобы возмутиться, глядя на это мелкое воровство, завиляла хвостом. Мы все-таки оставили ее на посту и вышли на солнце. Луи Дале по-прежнему держал меня за руку, и это казалось мне абсолютно естественным. Мы шли по бульвару Монпарнас.
– Обожаю этот квартал, – сказал он. – Один из немногих, где еще можно видеть, как женщины покупают цветы у собак.
– Я думала, вы в деревне. Дидье сказал, вы ветеринар.
– Я иногда приезжаю в Париж повидаться с братом. Присядем?
И, не дожидаясь ответа, он усадил меня за столик на террасе какого-то кафе. Выпустил мою руку, вытащил из кармана пачку сигарет. Непринужденность его движений мне очень нравилась.
– Кстати, – сказал он, – я только что приехал и еще не видел Дидье. Как он?
– Я говорила с ним только по телефону. Я сама вернулась всего два дня назад.
– Где же вы были?
– В Нью-Йорке, потом в Нассау.
На мгновение я испугалась, что он заговорит о Юлиусе в таком же резком тоне, как в нашу первую встречу, но этого не произошло. Он выглядел беззаботным, счастливым, спокойным, мне казалось, он помолодел.
– И правда, – сказал он, – вы так загорели.
И, повернув голову, стал меня разглядывать. У него были удивительно светлые глаза.
– Вы долго путешествовали?
– Я ездила навестить мужа, он болен…
Я запнулась. Мне вдруг показалось, что клиника в Нью-Йорке, и белый пляж, и Юлиус в обмороке, и неправдоподобно красивое лицо пианиста – все это было в старом заезженном цветном фильме. А действительность – это лицо моего соседа, серый тротуар и мирно зеленеющие деревья до самого конца бульвара. Впервые после возвращения я почувствовала себя опять в своем городе. Все так запуталось в последнее время. И слова Юлиуса в самолете – он просил забыть минуты слабости и помутнения разума на пляже, – и до странного восторженный прием Дюкро, нашего главного редактора, и облегчение в голосе Дидье по телефону – неясность и сомнение были теперь основными оттенками моей жизни. Я пыталась укрыться в своем «статус кво», как внушил мне Юлиус, но последние недели меня не покидало ощущение неразберихи и тоски до тех пор, пока такса и Луи Дале не вошли одновременно в мою жизнь.
– Мне так хочется иметь собаку, – сказала я.
– У меня есть друг в Версале, – сообщил Луи Дале. – У него недавно ощенилась сука. Щенки прехорошенькие. Я привезу вам одного.
– А какой породы?
Он засмеялся.
– Странной: помесь волкодава с охотничьей. Завтра увидите. Я привезу вам его на работу.
Я всерьез забеспокоилась.
– Но ведь им нужно делать прививки, нужно…
– Да, да, конечно. Вы не забыли, что я ветеринар?
И он прочитал маленький юмористический доклад о тех бедствиях, которым нет числа в жизни владелицы собаки, а я смеялась от ужаса. Время бежало катастрофически быстро. Был уже восьмой час, я должна была ужинать у непреклонной мадам Дебу, и это показалось мне смертельно скучным, как никогда. Я бы предпочла провести вечер, сидя на этом стуле, беседуя о собаках, кошках и козах и глядя, как город окутывают сумерки. Но вместо этого я должна была снова явиться на болтливое сборище, разумеется, сверх меры возбужденное мыслью о нашем с Юлиусом медовом месяце на прекрасном острове Нассау. Я пожала руку моему ветеринару и с сожалением ушла. На углу я обернулась и увидела его – он неподвижно сидел за тем же столиком и, откинув голову, смотрел на деревья.
Юлиус ждал в моей маленькой гостиной, пока я, на предельной скорости, переодевалась и красилась в ванной. Дверь я плотно закрыла. Будь на его месте кто-нибудь другой, я бы оставила ее чуть приоткрытой, чтобы можно было поболтать, но недавняя речь Юлиуса, его предложение вступить в брак пробудили во мне рефлексы испуганной девственницы. Полное отсутствие опасности и было опаснее всего. И что еще больше раздражало: поскольку я не старалась понравиться мужчине, который ждал меня, я совершенно не понравилась в зеркале самой себе. В таком неважном настроении я и вошла в гостиную Ирен Дебу. Она подплыла к нам, выразила восторг по поводу того, как хорошо я выгляжу, и беспокойство по поводу бледности Юлиуса. Видимо, в его возрасте подобные любовные эскапады на отдаленных островах не идут на пользу. С ее стороны это был не более чем намек, или просто у меня разыгралось воображение, но я тут же вышла из себя. Из маленькой ничтожной содержанки я стала вампиром. Возможно, этот образ производил большее впечатление, но мне он тем не менее нравился. Я окинула гостиную взглядом, и мне почудилось на многих знакомых лицах любопытно-насмешливое выражение. Решительно, я становлюсь маньячкой. Вдобавок ко всему Ирен Дебу, поймав мой взгляд, тут же уведомила меня, что «дорогого Дидье сегодня, к сожалению, нет с нами, у него семейный ужин». На мгновение я представила себе Дидье и Луи, гуляющих по улицам Парижа, счастливых оттого, что они вместе, свободных от подобных вечеров, и страшно им позавидовала.
Все это я отметила мимоходом, но без обычного оживления. Я принимала всевозможные комплименты моему загару, улыбалась и чувствовала себя старухой. Мне вспомнились возвращения после каникул, когда я была гораздо моложе – смеясь и высмеивая друг друга, мы со сверстниками, мальчишками и девчонками, сравнивали свои лица и руки. В те годы я часто выходила победительницей, поскольку до фанатизма любила солнце. Но сегодня, хотя я бесспорно выиграла, я не чувствовала никакого торжества. Ведь я не играла в теннис или волейбол в Аркашоне или Андае, я провалялась в гамаке, предложенном мне богатым поклонником, на пляже в Нассау. И загорела я не потому, что занималась спортом, ныряла и упражнялась в ловкости, а скорее из-за усталости и лени. Только однажды я занималась физическими упражнениями – в темноте, с красавцем пианистом. Да, я старею, и если так пойдет дальше, через несколько лет я куплю себе лечебный велосипед, поставлю его в ванной и буду крутить педали, полчаса или час в день, преодолевая воображаемые холмы и безнадежно пытаясь догнать память о моей шальной юности. Я увидела себя, сгорбившуюся на этом самом велосипеде, и это зрелище показалось мне таким смешным, что я громко рассмеялась. Великое благо – смех… Почему все эти люди, так прочно устроившиеся на диванах, не смеются над собой, над этими диванами, над своей радостью по поводу присутствия здесь, над хозяйкой дома, над своей жизнью, да и над моей? Мой собеседник, воспевавший прелести своих любимых Карибских островов, замолчал и посмотрел на меня с упреком.
– Почему вы смеетесь?
– А вы, почему вы не смеетесь? – с вызовом спросила я.
– Я не сказал ничего такого уж смешного…
Чистая правда, но я не пожелала этого заметить. Скучно обижать людей без причины. Открылись двери столовой, и мы пошли к столу. Я оказалась слева от Юлиуса, который, в свою очередь, сидел слева от Ирен Дебу.
– Я не хотела вас разлучать, – сказала она своим знаменитым «меццо», от которого, как обычно, вздрогнули человек десять, и в течение секунды я презирала Ирен так сильно, что ее известный всем прямой взгляд спасовал перед моим. Она отвела глаза и улыбнулась в пространство, чего с ней никогда не случалось. Эта улыбка была адресована мне, я это знала, и означала она: «Ты ненавидишь меня – ну что ж, я рада, давай сразимся!» Когда она снова взглянула на меня, невинно и рассеянно, я улыбнулась ей в свою очередь, наклонив голову в безмолвном тосте, которого она не поняла. Я же просто подумала: «Прощай, ты больше не увидишь меня, мне смертельно скучно с тобой и тебе подобными, я скучаю и больше ничего, а для меня это хуже ненависти». Впрочем, я прощалась с некоторым сожалением, потому что в какой-то степени ее маниакальная сила, страсть к мучительству, быстрота, ловкость – все это убийственное оружие, которое использовалось для осуществления замыслов столь ничтожных, вызывали одновременно жалость и любопытство.
Ужин показался мне бесконечным. В гостиной я подошла к окну, вдохнула холодный и колючий ночной ветер, одиноко странствовавший по городу; он летел над спящими, толкал полуночных прохожих и навевал грезы о зеленых лугах всем этим людям, оцепеневшим от сна или алкоголя. А для меня, в этой неизменной гостиной со всеми ее надоевшими кривляками, этот ветер, свирепый и вечный, прилетевший откуда-то из просторов Вселенной, был единственным другом и единственным доказательством моего существования. И когда ветер успокоился и волосы снова упали мне на лоб, мне показалось, что и сердце мое тоже стремительно падает и что я сейчас умру. Умереть, почему бы и нет? Я стала жить, потому что тридцать лет назад мужчина и женщина полюбили друг друга. Почему же теперь, через тридцать лет, не решиться умереть одинокой женщине – в данном случае мне, – потому что она никого не любит и поэтому не желает дать жизнь новому пришельцу? Самые простые выводы, основанные на примитивной логике, часто самые лучшие. Достаточно посмотреть, до какого разложения дошло общество, затопленное полунаукой, полуморалью и полуразумом. А если вдуматься, если вслушаться, этот вечер доносит тысячи тревожных, испуганных, отчаявшихся голосов, далеких и близких, голосов живых, но из-за многочисленности и монотонности заледеневших и ставших безмолвными, как огромный полый айсберг или как иной референдум. Вот так, где-то далеко блуждали мои мысли, но все проходило без потерь: я вовремя улыбалась на какую-нибудь реплику, вовремя благодарила за поднесенную зажигалку, иногда вставляла слово, ничего не значащее, но уместное. Я чувствовала, как далека от них. Но, увы, не выше их. И моя отчужденность заставляла меня сомневаться скорее в своем представлении об этих людях, чем в них самих. Во имя кого или чего их осуждать? И хотя в тот вечер я чувствовала, что мне надо немедленно бежать от этих людей, оставить их, однако объяснить, почему, я не могла; если это было чем-то вроде морального удушья, то они были повинны в этом не более, чем я сама. Я ничего не понимала, что правда, то правда, в их иерархии, в их успехах и поражениях, но у меня и не было никакого желания понять. Мне надо было вырваться, отбиться, как говорят регбисты. Этот термин был здесь очень кстати: всю мою юность я играла на переднем крае, с Аланом держала упорную защиту, а теперь у меня сдало сердце и я выхожу из игры. Я покидаю зеленое, чуть желтеющее поле, покидаю игру без судей и без правил, которая была когда-то моей. Я одна, и я ничто.