Не забывайте нас...
Шрифт:
Минсафа–апа вспоминала не только грустное; вдруг, казалось бы, не к слову, глядя в те же графы, она говорила, что это был месяц выборов. Тепло, волнуясь, с посветлевшим лицом называла по имени–отчеству тогдашних депутатов. И Фуат Мансурович, уже вполуха слушая мать, видел радостные, праздничные дни выборов в Мартуке. Главный агитпункт, где проводились и сами выборы, располагался тогда в школе, и по вечерам в агитпункте уже за месяц до срока играла радиола, ярко горели огни. А в день выборов затемно, когда он еще спал, родители уходили голосовать. Возвращались веселые, возбужденные, видимо, успев пропустить рюмочку–другую с друзьями, сослуживцами, родственниками; дело не зазорное в такой всенародный праздник, а мать еще и напляшется и под русскую гармонь, и под татарскую тальянку с колокольчиками. Возвращались они всегда с чем-нибудь вкусным: апельсинами, халвой, ржаными пряниками или копчеными лещами, товарами редкими и потому памятными.
Позавтракав, он и
Захваченные воспоминаниями, засиживались они с матерью иногда часами, а однажды проговорили до самого обеда, опомнились, только увидев у калитки отчима. Фуат Мансурович от растерянности не все бумажки успел припрятать, но Исмагиль–абы, к радости матери, не обратил на них внимания.
За столом, или поливая с отчимом по вечерам огород, а то мастеря что-нибудь по хозяйству,— дел в любом доме всегда с избытком,— Фуат Мансурович лишь изредка перекидывался о отчимом малозначащими фразами, в основном только по делу. Бекиров уже успел заметить, что у мужчин контакты со своими отцами со временем становятся гораздо труднее, сложнее, что ли, чем у женщин; у тех, кажется, наоборот, с годами дочери теснее сближаются с матерями. Может, оттого сейчас так получалось, что в детстве Бекиров и его сверстники не видели дома такой уж большой ласки, и вообще не до того тогда было. У родителей одна была забота — как бы накормить ребятишек, обуть, одеть. Уходили на рассвете, приходили с закатом, но заработанного едва хватало, чтобы свести концы с концами. До ласк ли было…
Фуат, хоть всего шесть лет ему исполнилось, не называл отчима отцом, потому что уже знал — его отец, танкист, погиб под Москвой; да и позже никогда не называл его «ати», а всегда «абы». Хотя, помнится, поначалу Исмагиль–абы, чтобы привык к нему парнишка, много времени потратил на него. Рискуя расшибить, ободрать сияющий хромом «диамант», научил его раньше всех мальчишек кататься на велосипеде. И санки, и коньки самодельные, и лыжи–самоструги сделал Фуату, но так ни разу и не услышал долгожданного «ати». Вспоминая это, Фуат Мансурович даже сейчас не мог понять причину детского упрямства. Ведь у многих не было отцов, а у него был, такой замечательный, веселый, да еще с орденами — и Фуату завидовали все мальчишки, считая, что дядя Алексей самый сильный в Мартуке, хотя и намного меньше ростом, чем отец Петьки Васятюка.
В отсутствие матери Фуат Мансурович открывал окованный медью старый китайский сундук, некогда девичье приданое бабушки. В узком боковом отделе он находил ордена и медали Исмагиля–абы. Даже по нынешним скептическим меркам людей, не нюхавших войны, награды отчима были высокие, и было их действительно много: девять. А первый орден отчим получил в тридцать девятом, на озере Хасан. Рассматривая вновь эти ордена, к которым в детстве его тянуло как магнитом, Фуат Мансурович вспоминал: хоть и трудно было принимать в те годы гостей, а все-таки праздники не обходились без них. Водкой тогда баловались только по особо важным случаям или ставили бутылку–другую в красном углу стола для дорогих и редких гостей — не по карману была она мартучанам. А готовили хозяева, ждавшие гостей, за неделю–две до праздников «бал» — разновидность русской бражки, медовухи. Напиток не крепкий, но с градусами, и делали его в каждом доме по своим рецептам. Людей, гнавших подобное зелье на продажу, не было, а на производство «бала» для себя власти смотрели сквозь пальцы.
Фуат Мансурович, перебирая награды, вспоминал, что обычно в праздничные дни отчим прилаживал на свой полувоенный френч только вот эти три ордена, теперь-то Бекиров знал им цену — ордена Славы. Но это было давно–давно, когда отчим со своей матерью, бабушкой Зейнаб–аби, только приехал к ним насовсем; тогда он еще разъезжал на «диаманте» и не пропускал ни одной игры в волейбол за «Локомотив», команду станции, за которую играл еще до войны. Раньше за ордена и медали выплачивали деньги. Фуат помнил это хорошо, об этом и сопливые мальчишки говорили, и соседки судачили. Пусть не ахти какие деньги, но, поскольку у отчима наград было немало, и если учесть, что в Мартуке каждую копейку приходилось считать, ибо заработать-то особенно негде было, «наградные» являлись большим подспорьем. С наградных-то и баловал Исмагиль–абы иногда Минсафу–апа
— Провокатор, сволочь! — кричал разъяренный Исмагиль-абы, и рыжие веснушки, словно капли крови, горели на его мертвенно-бледном лице.— Я бы таких, как ты, расстреливал на месте, гнида, спекулянт…
Его едва удерживал, обхватив сзади, первый друг и первый силач в округе Алексей Тунбаев.
А торговец, ретируясь, показывал кукиш и зло огрызался:
— Вояки… Обвешались, как бабы, побрякушками и хотите тут порядки фронтовые завести… Поплачете, хлебнете еще горюшка на гражданке со своей совестью и правдой, бесштанные генералы…
С тех пор отчим реже доставал из сундука свои ордена. Гулянок в праздники с дракой, руганью Фуат Мансурович не помнил. Больше взрослых ожидал Фуат прихода гостей. Чаще всего бывали у них дома одни и те же люди: Васятюк, соседи Панченко, несколько оренбургских татар — отчим был родом оттуда, одна–две вдовы, подружки Минсафы–апа, и всегда Гани–абы, плотник, с деревяшкой вместо левой ноги, первый песенник и гармонист. А какие песни, татарские, башкирские, русские, украинские, певали на этих вечеринках! За песни больше всего и любил гостей Фуат. А иногда вдруг — тогда еще много говорили о прошедшей войне — заводили разговор о солдатских путях тех, кто собирался за столом. Обычно начиналось со слов: «а вот в Германии» или «а в Польше…». И разговор чаще всего был о мирном: об укладе, привычках, нравах, хозяйствовании, о скоте… Но вспоминали и о боях, о жестоком. Да разве можно было избежать этой темы, если и в Германии, и в Польше остались навечно друзья–товарищи, земляки. Отчим, как ни странно, чаще всего уклонялся от таких разговоров, но всегда находился в компании новый человек, который знал или слышал о его наградах и, естественно, спрашивал, а этот орден, мол, за что, а этот? Исмагиль–абы отвечал коротко: за форсирование Днепра, за освобождение Киева, за Брест, за выполнение особо важного задания. Но изредка, под настроение, а то подогретый воспоминаниями своего друга Васятюка, рассказывал и Исмагиль–абы.
Из этих рассказов постепенно сложился у Фуата образ отчима–фронтовика. Сейчас в этом не по возрасту сдавшем, немногословном и тихом старичке очень было трудно признать солдата, и далеко не робкого десятка. И Фуат Мансурович то и дело возвращался к тому давнему образу, нарисованному детским воображением. Воевал Исмагиль–абы в разведке, а точнее — обеспечивал разведке связь. Забираясь в тыл, подсоединялся к вражеской сети, а офицер, знавший немецкий, занимался подслушиванием. Разумеется, в таких ситуациях не раз и не два приходилось сталкиваться с немцами нос к носу, почти всю войну он ходил за линию фронта, иногда оставив за спиной километры ничейной, нейтральной территории, даже просто пройти по которой было делом сложным и стоило многих жизней. Отчим был огненно–рыж и, наверное, действительно смахивал чем-то на немца. Почти всю войну, уходя на задание, он надевал форму солдата вермахта, тщательно подогнанную полковыми портными. Форма эта была у него на все сезоны, и автомат, с которым он не расставался ни днем, ни ночью, был немецкий «шмайссер».
Из рассказов, услышанных в детстве, больше всего запала Бекирову в память такая сцена. Отчим под носом у немцев подсоединяет на столбе провод для подслушивания. Экипировка, наушники, инструмент, все чин чином — немецкий связист, да и только. А рядом, в густом кустарнике,— товарищи, ждут, когда сержант, спустив незаметно по столбу провод, дотянет его до офицера, знающего язык. И вдруг, совершенно неожиданно, шагах в десяти появляются немецкие солдаты, человек пятнадцать. Завидев сержанта, они что-то весело кричат и смеются, сержант, опережая их, делает единственно возможное, торопливо берет в зубы концы проводов и, также весело улыбаясь, машет в ответ рукой. Рукава закатаны по локоть. Руки, лицо густо усыпаны яркими веснушками — весна. Веселый, храбрый Ганс, на тонкой шее болтается «шмайссер», а у столба лежит ранец из телячьей кожи, загляни ненароком — все немецкое, до губной гармошки. Все продумано в разведке, но главная надежда на выдержку, хладнокровие, на характер. Даже через годы Фуат Мансурович словно чувствует, как предательски подрагивают ноги отчима, того и гляди «когти» сорвутся, как руки невольно тянутся к вмиг потяжелевшему «шмайссеру», но нельзя, и он долго–долго, сквозь холодный пот, улыбается и машет немцам, признавшим в нем своего…