Наша игра
Шрифт:
– Вы подарили ей много украшений, я думаю, – сказала Ди.
– Не думаю, что это доставило ей неприятности.
– Вы поэтому и дарили их ей – чтобы избавить от неприятностей?
– Я дарил их ей, потому что она была красива, а я любил ее.
– Вы богаты?
– Достаточно богат.
– Возможно, что вы дарили их ей, потому что не любили ее. Возможно, что любовь для вас – угроза, что-то такое, от чего надо откупиться. Возможно, что она в противоречии с другими вашими устремлениями.
Я говорил с Пью-Меррименом, я говорил с инспектором Брайантом и сержантом Лаком. Но говорить с Ди было труднее, чем с любым из них.
– Вам нужно подняться еще на один этаж, – сказала она, – вы уже решили, зачем вы пришли?
– Я ищу своего
– Значит, вы в состоянии простить его?
– Что-то в этом роде.
– Но, возможно, ему следует простить вас?
– За что?
– Мы, человеческие существа, очень опасные создания, мистер Тимоти. И всего опаснее мы тогда, когда мы слабы. Мы так много знаем о силе других. И так мало о нашей собственной. У вас большая сила воли. Возможно, вы не осознаете своей силы перед ним. – Она рассмеялась. – Вы такой непоследовательный человек. Сейчас вы ищете Эмму, а через минуту – вашего друга. Знаете что? Я не думаю, что вы хотите найти вашего друга, мне кажется, вы хотите стать им. Будьте с ней осторожны. Она будет нервничать.
Она нервничала. Нервничал и я.
Она стояла в конце длинной комнаты, и эта комната была так похожа на ее половину дома в Ханибруке, что моей первой мыслью было спросить, зачем она сменила одну на другую. Комната отдаленно напоминала мансарду, которые так нравились Эмме; балки ее высокого потолка сходились в верхушке. И вид на реку из окна в другом конце комнаты наверняка тоже нравился ей. Старое пианино розового дерева занимало один угол, и я подумал, что именно о таком инструменте она мечтала на Портобелло-роуд, пока я не купил ей «Бехштейн». В другом углу стоял письменный стол – не бюро с выемками для ног, а более прозаический стол вроде того, что был у нее на Кембридж-стрит. На нем стояла пишущая машинка, а на полу опять лежала кипа бумаг вроде той, которую я недавно разбирал. И у нее был вызывающий вид, словно она гордилась тем, что нашла в себе силы возродиться после учиненного ей погрома. Я бы не удивился, если бы над ней развевалось измочаленное в битвах знамя.
Свои руки она держала по бокам. На них были черные перчатки, как в день, когда мы встретились впервые. Мятая льняная рубашка, словно объявляющая, что ее хозяйка отреклась от мирских радостей. И от меня тоже. Черные волосы собраны в пучок на затылке. И самое невероятное – это действие, которое на меня производила эта ее новая внешность: с ней она была для меня желанней, чем прежде.
– Мне жаль, что с украшениями так получилось, – начала она, как-то наклонившись вперед.
Это задело меня, потому что я не хотел создать у нее впечатление – после всего, через что я прошел по ее милости, после боли, унизительных допросов и бегства, – что меня заботит что-нибудь столь же мелкое, как украшения.
– Так значит, с Ларри все в порядке, – сказал я.
Ее голова резко поднялась, а глаза широко открылись в ожидании.
– Все в порядке? Что ты имеешь в виду? Ты что-нибудь слышал о нем?
– Извини. Я говорю вообще. После Придди.
С запозданием она поняла.
– Разумеется. Ты хотел убить его, да? Он сказал, что его смерть всегда так кстати. Я ненавижу, когда он так говорит. Даже в шутку. По-моему, он не должен так говорить. Разумеется, я сказала ему это, но он продолжает снова и снова только потому, что его просили этого не делать. – Она покачала головой. – Он неисправим.
– Где он сейчас?
– Там.
– Где там? Молчание.
– В Москве? В Грозном? Снова молчание.
– Я вижу, что об этом лучше спросить Чечеева.
– Я не думаю, что кто-нибудь может приказывать Ларри, куда ему ехать. Даже Чечеев.
– Да, конечно. Как ты держишь с ним связь? По почте? По телефону? Как?
– У меня нет с ним связи. И у тебя не будет.
– Почему?
– Так он сказал.
– Что он сказал?
– Что, если ты придешь за ним, если будешь спрашивать о нем, чтобы я ничего не говорила, даже если буду знать. Он сказал, что это не потому, что он тебе не доверяет. Он просто боится, что Контора тебе
– Разумеется.
Я подумал, что я должен сказать ей, если она не знает:
– Айткен Мей убит. Его двое помощников тоже.
Ее голова вдруг дернулась, как от пощечины. А потом она и совсем повернулась ко мне спиной.
– Лес убил их, – сказал я. – Боюсь, твое предостережение опоздало. Мне жаль.
– В таком случае Чечеев найдет им замену, – сказала она наконец. – Ларри кого-нибудь знает. Он всегда знает.
Она все еще сидела ко мне спиной, и я вспомнил, что она всегда предпочитала разговаривать именно так. Она смотрела в окно, на его светлом фоне она демонстрировала мне сквозь рубашку формы своего тела, и она будила во мне такое сильное желание, что я с трудом произносил слова. Я подозреваю, что дело тут в природе нашего секса: из-за разницы в возрасте и общественном положении мы занимались им, как совершенно незнакомые друг другу люди, и эротический разряд между нами всегда был необычайно силен. И я спрашивал себя, не соответствует ли ее желание моему, как это всегда было, или казалось, что было, в хорошие времена. И не ожидает ли она втайне, что я вот сейчас разверну ее к себе и уложу на пол, пока Ди там внизу ждет от меня честной игры. Я вспомнил поцелуй, который она подарила мне в «Конноте» и который пробудил меня от моего векового сна, вспомнил ее инстинктивную изобретательность в любви, которая открывала для меня такие ее стороны, о существовании которых я не подозревал.
– В Ханибруке все живы-здоровы? – спросила она, явно с трудом вспоминая название места.
– Да, спасибо. Там все в порядке. И виды на Урожай все лучше и лучше…
И, наверное, потому, что я считал ее кем-то вроде бодрящегося родственника в больнице, которому избыток эмоций может повредить, я понес какую-то чушь про сестер Толлер, которые становятся все отчаяннее и которые шлют ей приветы, про миссис Бенбоу, которая просит ее не забывать, и про Теда Ланксона, которого приступы кашля беспокоят меньше, и, хотя его жена по-прежнему уверена, что это рак, доктор уверяет, что это обычный бронхит. Эмма слушала, приветы принимала как что-то само собой разумеющееся, кивала головой, глядя в окно, и говорила что-нибудь ни к чему не обязывающее вроде «о, замечательно» или «как это мило с их стороны».
Потом она с интересом спросила меня, какие у меня планы и собираюсь ли я поехать куда-нибудь зимой. Я не мог припомнить, когда прежде мы болтали бы так непринужденно, и я подумал, что мы оба испытываем облегчение, как люди, обнаружившие, что после стольких причиненных друг другу бед они оба живы, здоровы, в состоянии еще чем-то интересоваться и, самое главное, свободны друг от друга. Что при других обстоятельствах могло бы быть поводом для того, чтобы переспать друг с другом.
– А что вы будете делать, когда он вернется? – спросил я. – Где-нибудь обоснуетесь? Я никогда не мог представить себе тебя с детьми.
– Это потому, что ты меня считал ребенком, – ответила она. После болтовни мы перешли к серьезным вещам, и атмосфера стала соответственно более напряженной.
– К тому же он, возможно, и не вернется сюда, – с собственнической ноткой в голосе сказала она. – Возможно, я поеду к нему. Он говорит, что это последний незаплеванный уголок земли. Война там будет не вечно. Там можно будет ездить верхом, бродить, знакомиться с чудесными людьми и с новой музыкой и все такое. Беда в том, что сейчас годовщина великих репрессий. Там сейчас ужасно напряженная обстановка. Я была бы для него обузой. Особенно если учесть, как там обращаются с женщинами. Я хочу сказать, что они там не будут знать, что со мной делать. Нет, я не против того, что там все ужасно примитивно и первобытно, но Ларри будет страдать из-за меня. Это будет отвлекать его, а в этом он нуждается меньше всего. По крайней мере, сейчас.