На дороге
Шрифт:
– Кто выиграет Первенство Мира на следующий год? – спросил меня пожилой тощий кассир. Я вдруг понял, что уже осень, и что я возвращаюсь в Нью-Йорк.
В долгом печальном октябрьском свете этой долины я пошел по путям, надеясь, что меня нагонит какой-нибудь товарняк, и я влезу к этим хобо, и буду жевать вместе с ними виноград и разглядывать комиксы в газетах. Он так меня и не нагнал. Я вышел на шоссе и сразу же сел в машину. Это был самый быстрый и захватывающий перегон в моей жизни. Водитель был скрипачом в калифорнийской ковбойской команде. У него была совершенно новенькая машина, и он делал на ней восемьдесят миль в час.
– Я не пью за рулем, – сказал он и протянул мне пинту. Я отхлебнул и предложил ему. – А-а, какого черта? – решил он и тоже выпил. Из Сабиналя в Лос-Анжелес мы пригнали за поразительных четыре часа – а ведь это 250 миль. Он высадил меня прямо перед «Коламбиа Пикчерз» в Голливуде: я как раз успевал забежать и забрать отвергнутую
Автобус отходил в десять, поэтому у меня оставалось еще четыре часа – побродить в одиночестве по Голливуду. Сперва я купил буханку хлеба, салями и сделал себе десяток бутербродов, чтобы протянуть через всю страну. У меня оставался доллар. Я сидел на цементном бордюрчике за голливудской автостоянкой и готовил бутерброды. Пока я занимался выполнением столь абсурдной задачи, все небо пронзили большие огни голливудской премьеры – это гудящее от напряжения небо Западного Побережья. Меня обволакивали шумы сумасшедшего города на золотом берегу. Вот вся моя голливудская карьера – это мой последний вечер в Голливуде, а я мажу горчицей хлеб у себя на коленях, сидя за сортиром на автостоянке.
14
На рассвете мой автобус мчался по аризонской пустыне – Индио, Блайт, Салома (где она танцевала); бескрайние сухие пространства тянулись на юг по самых мексиканских гор. Потом мы резко повернули к горам Аризоны – Флагстафф, городки над обрывами. У меня с собой была книжка, которую я стянул с прилавка в Голливуде – «Большой Мольн» Алена-Фурнье, но мне все равно больше нравилось читать американский пейзаж за окном. Каждый бугорок, каждый подъем, каждый просвет придавали моей тяге к ним какую-то загадочность. Чернильной ночью мы пересекли Нью-Мексико; на серой заре уже были в Далхарте, Техас; выцветшим воскресным днем один за другим пересчитывали плоские городки в Оклахоме; с наступлением ночи вокруг уже стелился Канзас. Автобус ревел. Стоял октябрь, и я возвращался домой. В октябре все возвращаются домой.
В Сент-Луис мы прибыли в полдень. Я прогулялся по берегу Миссиссиппи, поглядел на бревна, что сплавляли с севера, из Монтаны – величественные бревна одиссеи нашей континентальной мечты. Старенькие пароходики, более изрезанные, чем намеревался плотник, украшавший их резьбой, и иссушенные непогодой, глубоко сидели в жидкой грязи, кишевшей крысами. Над долиной Миссиссиппи высились громадные полуденные облака. Той ночью автобус с ревом несся по кукурузным полям Индианы; луна призрачно освещала собранные гурты; День Всех Святых уже совсем близко. Я познакомился с девушкой, и мы обнимались с нею всю дорогу до Индианаполиса. Она была близорука. Когда мы вылезли поесть, мне пришлось за руку вести ее к раздаче. Она заплатила за меня; все мои бутерброды уже кончились. За это я рассказывал ей нескончаемые истории. Она ехала из штата Вашингтон, где все лето собирала яблоки. А жила на ферме, на севере штата Нью-Йорк. Она пригласила меня приехать к ней туда. Мы все равно сбили с ней стрелку в нью-йоркской гостинице. Вышла она в Колумбусе, Огайо, а я всю дорогу до Питтсбурга проспал. Никогда так не уставал за последние годы. Мне еще предстояло ехать стопом до Нью-Йорка триста шестьдесят пять миль, а в кармане оставалось десять центов. Чтобы выбраться из Питтсбурга, я прошел пять миль и за два перегона – на грузовике с яблоками и в большом трейлере – мягкой дождливой ночью индейского лета добрался до Гаррисбурга. Я срезал углы напропалую. Мне хотелось скорее попасть домой.
В ту ночь я встретил Саскуиханнского Призрака. Призрак был усохшим старичком с бумажным пакетом в руках: он утверждал, что направляется в «Канадию». Скомандовав мне следовать за ним, он пошел очень быстро и сказал, что впереди есть мост, по которому можно перейти на ту сторону. Ему было под шестьдесят; он трещал, не умолкая, – о еде, которую ел, о том, сколько масла ему дали к блинчикам, сколько кусков хлеба, как старики позвали его с крылечка дома для престарелых в Мэриленде и пригласили пожить у них в субботу и воскресенье, как перед уходом он хорошо помылся в теплой ванне, как он нашел на обочине в Виргинии совсем новенькую шляпу, которая сейчас красуется у него на голове, как он заходил в каждое отделение Красного Креста в городе и показывал им свои документы участника Первой Мировой войны, о том, почему Красный Крест в Гаррисбурге недостоин своего названия, и как он сам ухитряется прожить в этом трудном мире. Насколько я понял, это был просто такой полуреспектабельный хобо, который бродит пешком по всей Восточной Глубинке, заходя во все конторы Красного Креста и иногда побираясь на углу в центре какого-нибудь городишки. Мы с ним оба были бродягами. Мы прошли миль семь вдоль скорбной Саскуиханны. Эта река вселяет ужас. По обеим сторонам там высятся утесы, заросшие кустарником, – будто мохнатые привидения склоняются
– Здесь у меня где-то есть красивый ремешок… достал во Фредерике, штат Мэриленд. Черт, неужели я его оставил на прилавке во Фредериксбурге?
– В смысле – во Фредерике?
– Нет-нет, во Фредериксбурге, штат Виргиния! – Он постоянно говорил о Фредерике, штат Мэриленд, и Фредериксбурге, штат Виргиния. Он шел по самой дороге, прямиком в зубы встречному движению, и несколько раз его чуть не сбили. Я трюхал по обочине, в канаве. В любую минуту бедный маленький безумец мог мертвым прилететь ко мне. Мы так и не нашли этот его мост. Я оставил его под железнодорожным переездом; там же сменил рубашку и надел два свитера – я был весь потный после такой пробежки; мои прискорбные труды освещались огнями придорожного кабака. По темной дороге прошествовало целое семейство: они спросили, что это я такое делаю. Что самое странное – в этой пенсильванской крестовне тенор-сакс выдувал очень клевый блюз; я слушал его и стонал сквозь зубы. Дождь припустил сильнее. Какой-то человек снова подвез меня до Гаррисбурга, сказав, что я вышел не на ту дорогу. Я вдруг увидел, как под грустным фонарным столбом стоит мой маленький хобо, вытянув вперед руку о отставленным большим пальцем; бедолага, жалкий, потерявшийся бывший мальчишка, а теперь – надломленный призрак в глухомани, где невозможно отыскать ни пенни. Я рассказал о нем водителю, и тот остановился и сказал старику:
– Эй, приятель, послушай, ты сейчас идешь на запад, а не на восток.
– Чего? – переспросил маленький призрак. – Ты что, хочешь сказать, что я не знаю здесь дороги? Я в этих местах хожу уже много лет. Я иду в Канадию.
– Так это дорога не в Канаду, это дорога на Питтсбург и Чикаго. – Человечек разозлился на нас и ушел. Последнее, что я видел, – это как на ходу, подскакивая, растворяется во тьме скорбных Аллегений белое пятнышко его пакета.
Я считал, что вся глубинка Америки лежит на Западе, до тех пор, пока Саскуиханнский Призрак не показал мне, что это не так. Нет, на Востоке тоже есть Глубинка: та же самая, по которой в повозке, запряженной быками, таскался Бен Франклин в те дни, когда служил почтмейстером, та же самая, какой была, когда Джордж Вашингтон без удержу сражался с индейцами, когда Дэниел Бун рассказывал сказки под лампами Пенсильвании и обещал отыскать Проход, когда Брэдфорд проложил свою дорогу, и люди буйно отмечали это событие в своих бревенчатых хижинах. Для маленького человека нет огромных пространств Аризоны, а есть лишь заросшая кустами глухомань восточной Пенсильвании, Мэриленда и Виргинии, задворки, проселки и асфальтированные дороги, вьющиеся между скорбных рек вроде Саскуиханны, Мононгахелы, старого Потомака и Монокаки.
Ту ночь в Гаррисбурге мне пришлось провести на вокзальной скамейке; на рассвете служители вышвырнули меня вон. Ну не истинно ли, что начинаешь жизнь славным ребеночком, верящим во все, что происходит под крышей отчего дома? А потом наступает день Лаодицей, когда узнаёшь, что ты сир, убог, нищ, слеп и наг, и с харей отвратительного недовольного призрака ты, содрогаясь, отправляешься бродить по кошмару жизни. Измученный, я вывалился из здания вокзала: держать себя в руках я больше не мог. Вместо утра я видел перед собою только какую-то белизну – белизну могилы. Я проголодался до смерти. Все, что у меня осталось в смысле калорий, – капли от кашля, которые я покупал много месяцев назад еще в Шелтоне, Небраска; я их потихоньку сосал, потому что в них был сахар. Просить милостыню я не умел. Спотыкаясь, я выбрался из города – сил у меня едва оставалось на то, чтобы добрести до окраины. Я был уверен, что если проведу еще хоть ночь в Гаррисбурге, меня арестуют. Проклятый город! В конце концов, меня посадил к себе изможденного вида костлявый мужик, который верил в пользу управляемого голодания. Когда, уже катясь на восток, я сказал ему, что умираю от голода, он ответил:
– Прекрасно, прекрасно, лучшего тебе и не нужно. Я сам три дня не ел. И доживу до ста пятидесяти лет. – Это был просто маньяк какой-то, мешок с костями, разболтанная кукла, сломанная палка. Лучше бы уж я поехал с каким-нибудь толстяком, задыхающимся от жира, – но он сказал бы мне: «Давай-ка остановимся у этого ресторана и поедим свиных отбивных с бобами». Так нет же, именно сегодня меня угораздило сесть к этому маньяку, который верит в лечебное голодание. Через сотню миль он, правда, подобрел и откуда-то сзади извлек хлеб с маслом. Бутерброды были спрятаны среди образцов его товара. Он торговал по всей Пенсильвании кранами и прочей водопроводной ерундой. Его хлеб с маслом я сожрал. А потом вдруг начал смеяться. Я сидел в машине один, пока он в Аллентауне ходил звонить по делу, и хохотал. Боже, как мне осточертела жизнь. Но этот псих привез меня домой, в Нью-Йорк.