Мумия
Шрифт:
По крайней мере, здесь я теперь мог быть спокоен. Чего, правда, нельзя было сказать о других обстоятельствах, связанных с данным делом. Обстоятельства эти, говоря откровенно, не радовали. Лично я полагал, что в результате трагической ночи с третьего на четвертое октября – после жуткой фантасмагории, которая чуть было не захлестнула столицу, после шествия мертвецов и после колокольного звона – и правительством, и, тем более, Президентом будут в срочном порядке приняты самые чрезвычайные меры. Например, эвакуация из Кремля правительственных учреждений, выселение центра Москвы, блокирование самого Мавзолея, а затем – стремительная войсковая операцию по захоронению. Я, конечно, не специалист, но, на мой непрофессиональный взгляд, сделать это было необходимо. Однако никаких решительных мер не последовало. Неделя проходила за неделей, слетали листочки календаря, кончился октябрь, пожелтели и начали опадать в парках деревья, потянулись дожди, превратившие землю в слой липкой грязи, а правительство и Президент пребывали в непонятном оцепенении. Разумеется, я понимал, что все не так просто. Приближались выборы, значительная часть россиян еще поддерживала коммунистов, резкие движения, такие, например, как захоронение тела, могли вызвать шум и отпугнуть избирателей. Торопиться с этим, вероятно, не следовало. Тем более, что вряд ли можно было ожидать в ближайшее время каких-либо серьезных
Наводила на размышления поспешность, с которой обрубались концы. Герчика похоронили в один из теплых солнечных дней бабьего лета. Земля немного подсохла; будто ржавчина, выделялись на ней пятна жухлой травы; мутноватые срезы глины были разбросаны по краям ямы. А внутри нее, куда свет со скосов не достигал, скопилась непроницаемая чернота. И в эту жутковатую черноту его должны были зарыть. У меня не было сил смотреть в ту сторону. Ведь это был Герчик, в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, который когда-то сказал мне, тряхнув длинными волосами: «Здравствуйте. Я хотел бы у вас работать»… – сгибавшийся после в три погибели на подоконнике, хмыкавший, щелкавший пальцами, возражавший мне по каждому поводу, перенявший у меня педантизм как способ получения результата, метавшийся по бульвару, кричавший: «Хватит быть болванами в стране дураков!..» – говоривший с холодным бешенством о нынешних властителях дум: «Чего вы хотите? Это же бывший второй секретарь обкома», – нервничавший, вздувавший на скулах твердые желваки, и вот теперь мы оставляли его в душном подземном мраке, в Стране Мертвых, откуда возврата к дневному свету уже не будет.
Церемония происходила на Старом кладбище неподалеку от Лобни. Помню, что уже тогда меня это как-то неприятно царапнуло. А когда застучали по доскам первые неловко сбрасываемые комья земли и когда хрустнули огненные георгины, придавленные ссыпаемой глиной, у меня вдруг возникло странное ощущение, что хоронят меня самого. Я внезапно стал понимать того парня из далекого южного города, который в беседе со мной сначала вполне разумно рассуждал о принципах демократии, об отказе от насильственных действий, о философии нового европейского гуманизма, а потом на вопрос, что он станет делать, если его освободят из тюрьмы, ни секунды не задумываясь, ответил: «Убью Меймуратова». – Потому что бывают в жизни такие горькие ситуации, где слова бессильны и значение имеет только поступок.
Я уже знал, что дома у Герчика был самый тщательный обыск. На другой день после смерти, которая, кстати, в официальной трактовке выглядела как «несчастный случай», туда явились очень вежливые, но очень настойчивые молодые люди в серых костюмах, извинившись, предъявили малиновые удостоверения сотрудников ФСК, опять извинившись, сказали, что существуют строгие правила обеспечения государственной безопасности, и поскольку ваш сын работал с секретной документацией, мы должны убедиться, формально конечно, что все в порядке. Еще раз извините, пожалуйста, такова процедура. И затем более четырех часов подробно исследовали всю квартиру: изучали стены, полки, шкафы, листали книги, поднимали даже линолеум в туалете, долго возились среди битых стекол на чердаке, спускались в подвал, трижды прошли сверху донизу черную лестницу. Разумеется, они искали папку с надписью синим карандашом «ПЖВЛ». И разумеется, они ничего не нашли. Папка без следа растворилась в том прошлом, которое унес с собой Герчик. Впрочем, для меня это уже значения не имело. Значение имел только шорох земли, сыплющейся с лопат в яму, торопливое чириканье воробьев, прыгающих по развороченным комьям, серые отвалы глины, кучка людей, жмущихся друг к другу в просторах осени.
Труднее всего мне, конечно, было с его родителями. О жизни Герчика вне работы я, как ни странно, почти ничего не знал. Это мой недостаток: я не воспринимаю второстепенных деталей. Просто Герчик рано утром появлялся у меня в кабинете, а затем поздно вечером, иногда гораздо позже меня, уходил. Но откуда он появлялся и куда уходил, было загадкой. И потому среди родственников, которые вдруг обнаружились, я ощущал себя белой вороной, попавшей в обычную стаю. Я ждал, что вот сейчас обратятся на меня гневные взгляды, поднимется указующий перст, выталкивая меня из круга скорбящих, и громкий голос заявит, что этому человеку здесь делать нечего. Вина за смерть Герчика лежала прежде всего на мне. Уж кто-кто, а я это хорошо понимал. И понимал также, что никакие оправдания мне здесь не помогут. Однако взгляды почему-то не обращались, указующий перст не выделял меня среди остальных, никто, по-моему, не догадывался, откуда я взялся, и только когда траурная церемония, к счастью недолгая, завершилась, когда отзвучали речи и сам я выдавил тоже несколько ничего не значащих
– Он перед уходом сказал: «Надо оставаться живыми».
– Живыми? – переспросил я.
– Да, так он сказал…
И она, поддерживаемая под локти, двинулась к главной аллее.
Даже теперь мне трудно об этом рассказывать. Я шел по кладбищу, распахнутому простором от горизонта до горизонта, редкими мазками листвы просвечивали на солнце березы, чернели ограды, пестрели во всхолмленной вялой траве доцветающие маргаритки, скрипел песок под ногами, и ныла в ушах особая кладбищенская тишина. Бесчисленные камни надгробий казались мне неким укрепленным районом, замершей в готовности армией, которая только и ждет команды. И такая команда, вероятно, скоро последует. Настроение у меня было совершенно убийственное. В самом деле, что происходит с миром? Поднимается из прошлого красная глухота, и всем это безразлично. Прорастает дикий чертополох, а мы только пожимаем плечами. Мертвые рвутся к власти, и никого это, по-видимому, не беспокоит. Мир, наверное, еще не сошел с ума, но уродливое бытовое безумие уже становится нормой. Разве можно этому что-либо противопоставить? Меня охватывало отчаяние. Я невольно ускорял и ускорял шаги. И когда наконец показались ворота с приткнувшимися за ними микроавтобусами, я облегченно вздохнул. Я был рад, что снова очутился среди живых.
Я не знал тогда, что в действительности все обстояло гораздо хуже, что команды не требуется, армии вовсе не нужно вставать из могил и что нынешнее сражение уже проиграно – до того еще, как мы поняли, что оно вообще началось.
Непонятна была эта внезапно возникшая пауза. Время как бы бурлило, и вместе с тем совершенно не двигалось. Приближались выборы, одна за другой следовали громкие политические декларации. Выдвигались взаимные обвинения – в провалах, в коррупции, в некомпетентности. Пресса, как листва на ветру, шумела сенсационными разоблачениями. Пузыри вздувались и лопались, отравляя и без того душную атмосферу. В действительности же ничего не происходило. Я читал газеты, слушал радио, смотрел новости по телевизору, перевез из своего кабинета бумаги почившей в бозе Комиссии, написал по просьбе председателя обзор нашей деятельности, то и дело мотался в Москву на какие-то политические собрания, выступал, возражал, отклонил предложение выдвинуть меня депутатом в новый парламент (было у меня не очень приятное объяснение с коллегами по демократическому движению), постепенно начал включаться в работу своей институтской лаборатории, возвращался в Лобню на электричке, вспарывающей прожектором темноту, по утрам смотрел, как ржавеют от дождей флоксы на клумбах, вбивал колышки, выкапывал, по инструкции Гали, какие-то луковицы, что-то ощипывал, что-то взрыхлял, что-то окучивал, и моментами мне казалось, что не было никогда бесшумного кровяного звона колоколов, никогда не прорастал колючий чертополох на клумбах, не сыпалась штукатурка, не продирались из трещин в ней серые угреватые корневища, и с обыденной неторопливостью не шествовала к зданию канцелярии когорта пламенных революционеров, возглавляемая рыжеватым смешливым человеком в кепке рабочего. Ничего этого не было. Папка с надписью «ПЖВЛ» безвозвратно исчезла. Как исчез породивший ее когда-то некто Рабиков. В коридорах уже ремонтирующегося здания Белого дома я однажды увидел знакомую мне фатовскую физиономию, – загорелую лысинку, костюм из дорогого материала, трехцветный галстук, ботинки на толстой подошве. Помнится, сердце у меня дико заколотилось. Это был, однако, не Рабиков, это был совершенно забытый мной депутат Каменецкий. (Между прочим, слинявший в октябрьскую суматоху, а теперь всплывший снова). Он недоуменно кивнул в ответ на мое судорожное приветствие. Морок рассеялся, мы со взаимной поспешностью прошествовали мимо друг друга. Вечерами я с тоской вглядывался в появляющееся на телеэкране лицо Президента. Почему-то гоняли сплошь старые, еще дооктябрьские записи. Так все больше – министр иностранных дел, глава правительства. У меня сосало под ложечкой, недоумение возрастало. В конце концов, кто наш нынешний Президент в прошлом? Первый секретарь Свердловского обкома КПСС, кандидат в члены Политбюро, высшая партийная номенклатура. Между прочим, снес дом Ипатьевых, где расстреляли последнего российского императора. Характер у него, видимо, еще тот. У меня было чисто внутреннее ощущение, что в кремлевских верхах все же нечто существенное происходит. Какие-то переговоры, какие-то тайные клановые соглашения. Это носилось в воздухе. Слишком уж уклончиво при встречах со мной держался Гриша Рагозин, торопился проскользнуть незаметно, раскланяться издалека, на мои нетерпеливые взгляды отвечал, что вопрос сейчас прорабатывается: ситуация сложная, эксперты дают противоречивые заключения. Вероятно, сидение в комнате с отрезанной связью было уже забыто, как забыт был его собственный крик шепотом: «Все!..», – Гриша теперь рассуждал о необходимости консолидировать общество, об опасности слишком непримиримой борьбы демократии и коммунизма, о возможности компромисса на базе согласия всех политических сил. Таковы, вероятно, были новейшие идеологические концепции. Между прочим, проговорился, что потрескавшиеся могильные плиты у Кремлевской стены заменены, а под ними поставлены мощные трехслойные перекрытия из металла.
– Мавзолей вы тоже перекрыли броней? – спросил я.
Гриша сделал паузу и как бы невзначай оглянулся. Вестибюль канцелярии Президента, где мы столкнулись, был пуст. Темнели окна, светилось табло, показывающее точное время. По всему грандиозному холлу растопыривались казенные пальмы в кадках. Вроде бы, ничего подозрительного. Спокойствие, сонная тишина. Лишь снаружи, под козырьком, маячили фигуры охранников.
Он пожал плечами.
– К счастью, этого не потребовалось. Хотя такие проекты, естественно, выдвигались.
– И что?
– Вообще-то он – человек разумный. Не догматик, много читает, особенно по экономике. Разбирается в людях, хорошо чувствует политическую ситуацию…
– Ты с ним разговаривал?! – я чуть было не подскочил.
А поморщившийся от моего выкрика Гриша снова пожал плечами.
– Не думайте, что мне это нравится, – сдержанно сказал он. – Просто надо считаться с имеющимися реалиями. Политика – это искусство возможного. Помните, вы нас учили? К тому же, вовсе не я принимаю решения…
– Однако, именно ты советуешь, что решать, – напомнил я.
Гриша несколько потоптался, видимо, заколебавшись внутренне, покусал поджатые губы, наверное, хотел мне что-то ответить, но в это время распахнулся лифт на противоположной стене вестибюля и оттуда вышел советник Президента по вопросам печати. Суховатый аскетический человек, сопровождаемый двумя референтами – мельком глянул на нас и остановился, закуривая, – щелкнул зажигалкой, с видимым наслаждением втянул в себя сигаретный дым, – я вдруг заметил грубо раскрашенные косметикой кости черепа, эластичные кожаные подушечки, вклеенные на месте щек, катышки пудры, замазку, которая скрывала швы, слой жирной помады, влажную тушь на ресницах – и стеклянные, видимо, искусственные, смявшие тряпочки век глазные яблоки. В подмалевке их проглядывали даже борозды, оставленные волосками кисти, а белки представляли собой поверхность, закрашенную эмалью.