Мотылек
Шрифт:
— Михал?
— Куда ты идешь? — спросил он.
— …н-никуда… просто хотела немного пройтись.
Он взял ее под руку, ошеломленный, неподготовленный, не зная, как себя вести дальше. Пустая, темная улица, и они вдвоем совершенно одни, как бы принадлежа только друг другу. Они направились в сторону площади, но не дошли даже до угла. Что им делать на ярко освещенных тротуарах среди людей, взгляды которых могли только напомнить им, что они всего лишь школьники с голубыми нашивками на рукавах? Поэтому они свернули к пахнущим осенней прелью садикам, уже полностью окутанным ночною тьмой.
— Я
— Правда? — Она легонько, словно благодаря, прижала его руку.
— Ты не знала об этом?
Она молчала, а потом тихо засмеялась.
— Знала.
Черные заборы неподвижно торчали во мраке. Капли с шорохом падали с невидимых ветвей. Он ощущал тепло ее руки. Ему хотелось сказать ей что-нибудь очень важное и приятное, что-то такое, чтобы она сразу все поняла. Но что это было, это «все»?
— Ты слышала, как я свистел? — спросил он.
— Да.
— И вышла ко мне?
— Да. Мне хотелось с кем-нибудь пройтись.
— Все равно с кем?
— Нет. С тобой.
— Ксения…
Вдруг она пискнула, отскочив в сторону. Холодная влага охватила его ступни. Он прыгнул, увлекая Ксению за собой в новую лужу.
— Какая грязь, — сказала она с упреком.
Они были вынуждены разделиться, потому что только у самого забора шла узкая полоска сухого грунта.
Он видел перед собой темные очертания ее фигуры, как будто близкой, но такой же недосягаемой, как и в окне.
— Ксения…
— Осторожно, очень скользко.
Прогулка продолжалась недолго. И когда, промокшие и озябшие, они опять стояли в подъезде ее дома, она протянула ему руку с милой улыбкой.
— Спасибо, мне было очень приятно.
Из глубины улицы до них донесся внезапный шум крикливых поющих голосов. На углу, в свете фонаря, кружились, как мошкара, гибкие силуэты.
— Возвращайся лучше через сады, — сказала Ксения. — Оттуда ты можешь выйти на улицу Костюшко.
Он несколько утрированно пожал плечами. Это можно было принять за дрожь.
— Ничего, все будет в порядке, — пробормотал он.
Сколько же их там было? Кажется, четверо. Она не стала бы смеяться над ним, если бы он согласился. Он надеялся, что она не посмотрит из своего окна. Хотя, конечно, они будут перед ней похваляться. С неприятно сжавшимся сердцем приближался он к площади. Может быть, не заметят? Осталось несколько метров забора.
— Ты!
Станко стоял, опершись спиной о забор. Наглые узкие глаза, мохнатый свитер, блестевший от мелких капелек дождя. Несколько парней на мостовой, на краю тротуара, застывшие в неестественных позах. Михал спокойно шел, не отводя взгляда от темного лица Станко.
— Эй ты! Хочешь получить по зубам?
Он был уже за углом. Здесь она уже не могла его видеть. Он услышал за спиной свист и бросился бежать.
Неужели она его презирает? Узнала, что убежал, и презирает? На следующий день он напрасно несколько раз высвистывал куранты. Она даже не подошла к окну.
И на следующий день было так же. Вот какая-то тень на стене. Нет, это ее мать. Покружила, наклоняясь над чем-то. Потом вышла, и опять ничего. Отвергнут. Какой ужасный, лишенный добра мир! Он ходил по своей комнате, садился на стул, брал в
Он упорно продолжал убегать по вечерам, заранее зная, что идет только убедиться в своем поражении.
Его насторожил взгляд отца за ужином. У отца были карие, глубоко посаженные глаза, в которых всегда таилась незаметная усмешка — иногда одобрительная, иногда пронзительно холодная. Она означала, что самый мелкий штрих замечен им и по достоинству оценен. За ужином отец задержал на Михале свой взгляд, направленный из-под густых бровей, дольше обычного, а затаенная усмешка была как бы и приветливая, и холодная одновременно. Это могло быть началом одной из тех бесед, начинающихся сказанной суровым голосом, формулой: «Ну, Михал, давай поговорим». В этот день он, как обычно, побежал на улицу, где жила Ксения. Окно по-прежнему было пусто, и над несчастьем покинутого мира висела дополнительная угроза отцовского «поговорим». Подавленный, прокрался он на цыпочках к себе на мансарду. Внизу, за закрытыми дверями кабинета, были слышны голоса. Он остановился с бьющимся сердцем.
— Надо с этим покончить, — говорил отец. — Мы не должны делать вид, что принимаем всерьез все эти басни про собрания и вечерние визиты к товарищам.
Шорох шагов по ковру, и — наверно, в ответ на какой-то жест или тихое слово — опять отец:
— Хорошо, но есть какие-то границы терпению!
А потом мать примиряющим голосом:
— Ромек, это самые счастливые минуты в его жизни!
Он взбежал наверх. Какой позор, эти спазмы в горле! Столько чувств сразу. Такое смятение. Немного успокоившись, он вырвал из блокнота листок и написал сверху: «Ксения!» А через полчаса разорвал начатое письмо, как и все предыдущие, на мелкие кусочки.
Пришла суббота. Они с Моникой одевались так, как будто школьная форма была изысканным туалетом, требующим особой тщательности. Перед самым выходом Михал пошел в ванную в последний раз вымыть руки, которые все время казались ему недостаточно чистыми. Моника перед зеркалом поправила белый воротничок.
— Кажется, сегодня Ксения не придет, — сказала она, перехватывая в зеркале его взгляд. Он почувствовал, что бледнеет.
— Почему? — выдавил он.
— Я тебе не говорила? — удивилась она, как будто речь шла о самой безразличной вещи на свете. — Она простудилась. И со вторника не ходит в школу.
Михал никогда не предполагал, что он такое интересное существо. Как будто только сейчас он начал узнавать себя, полный любопытства, восторга и благожелательности. Этому была причиной она. Теперь ему уже не надо было простаивать под ее окнами. Когда они расставались после урока танца, она говорила ему тихо, чтобы никто не слышал: «В среду в пять» — или: «В четверг, после музыки». На уроки музыки ей приходилось ходить очень далеко — а часто, поскольку теперь он хорошо знал расписание ее занятий, происходили еще и другие «случайные» встречи.