Молния
Шрифт:
На третий день измученная, перепуганная Галя вернулась в родные места. Кругом все было чужим, незнакомым. Разбитая станция, взорванные пути, разрушенный элеватор, пущенный на воздух завод. А в хате, как у себя дома, хозяйничают наглые, самодовольные завоеватели.
Вскоре серо-зеленая гитлеровская саранча хлынула дальше на восток. Местечко опустело. А в загаженной солдатами хате осталось трое сирот. Им нужно было как-то жить, на что-то надеяться. Были они из цепкого крестьянского рода, сложа руки сидеть не привыкли и, несмотря ни на что, помирать не собирались.
Первым высказался о "программе"
– Ты, Галька, думаешь, не проживем? Ого... А к зиме и наши вернутся...
И был он сейчас - босой, давно не стриженный, с шапкой светло-русых волос, спадающих соломенной копной на лоб и на затылок, с озабоченным выражением кругленькой веснушчатой мордашки и недетским раздумьем в карих глазах - таким родным, таким смешным и милым и таким по-ребячьи уверенным в своих силах, ч го от любви и гордости за него, за эту его "взрослость"
ей захотелось расцеловать брата и расплакаться.
Но сдержалась и выплакалась немного позднее, в саду за хатой...
Так нежданно-негаданно стала Галя не только старшей сестрой, но и матерью своим младшим. Хотя на самом деле младшей была одна Надийка, а Грицько, признавая за Галей ее несомненное старшинство и не скрывая своей любви и уважения к сестре, все же от своей роли мужчины в доме, "главы семьи", не отказывался.
И это свое положение взрослого он не только декларировал и отстаивал на словах, но ежедневно и ежечасно доказывал делом. Не раз и не два, наблюдая за тем, как ее братишка ловко и умело чинит окна, носит воду, копает картошку и неутомимо, смело, несмотря ни на какие запреты, таскает с поля и потом обмолачивает в сенях снопы пшеницы, Галя с боязнью и признательностью думала: "Ну, что бы я теперь делала, если бы не Грицько, золотой мой, разумный и такой работящий?.."
Галя почти все время хозяйничала дома. Кое-как они с Грицьком починили окна - где застеклили подобранными на станции битыми стеклами, а где просто заколотили картоном и фанерой. Потом убрали огород, выкопали картошку, лук, свеклу, собрали фасоль и горох. Прямо через улицу от их дома, за железнодорожной линией, начиналась степь. Грицько нашел тропку к пересохшему подсолнуху, и они натеребили целый мешок семечек.
Потом добровольно, не дожидаясь, когда погонят, стал ходить на работу к молотилке. Возвращался с поля запыленный, усталый, но довольный и неизменно приносил в подвешенной под пиджачком полотняной торбе несколько килограммов пшеницы.
Однажды Грицько вместе с пшеницей принес домой новенький пистолет и две обоймы с патронами.
– Зачем это?
– не на шутку испугалась Галя.
– Мало разве горя и без этого? Лучше выбрось!
– Тоже мне комсомол!
– Грицько укоризненно покачал головой. "Вы-ы-брось"... Теперь такая штука всегда может пригодиться. Мало ли что...
Так и не послушался, смазал пистолет машинным маслом и, завернув в бумагу и тряпицу, закопал поделивой, в двух шагах от порога.
11
Как-то в воскресенье в левадах, возвращаясь с полными
– Вот так встреча! С полными ведрами - к счастью!
– Максим остановился, опустил на тропинку какую-то тяжелую железяку, которую нес в правой руке.
– Ты или не ты, Галя? Ишь, какая красивая вымахала, и не узнать! Теперь тебя небось и Сторожуковым щенком не напугаешь!
– Какой уж там щенок... Теперь от настоящих собак никак не отвяжешься...
Максима девушка знала давно, еще с того времени, когда он был таким же, как Грицько, озорным и непоседливым парнишкой. Сын паровозного машиниста Карпа Зализного, он частенько околачивался на станционных путях, по нескольку раз на день встречался ей по дороге в школу и на обратном пути домой. И там, в школе, тоже. Они ведь вместе учились, только когда она поступила в первый класс, он был уже в пятом. Слава о нем шла по всей школе, потому что был он и первым учеником и первым озорником в классе. Потом, когда он учился уже в десятом, Галя помнила Максима серьезным, сдержанным секретарем школьного комсомольского комитета. А в последний раз, кажется, прошлым летом, повстречала его уже студентом политехнического института.
И вот теперь встретились... когда Галя о нем и не думала, считая, что он должен быть где-нибудь за сотни километров отсюда...
– Откуда ты взялся?
– Да так вот, жив курилка!
– Он улыбнулся, видимо обрадованный этой встречей.
– Где ж мне, горемыке, голову приклонить? Вот и потянуло в родные края.
Хоть и нет у меня здесь никого, а как-никак "дым отечества".
Максим говорил о совсем невеселых делах, но говорил весело, словно насмехался над самим собой, над своим положением и даже над Галей.
Насмешка эта не показалась девушке обидной - была в ней явная теплота, участие. И кажется, впервые с тех пор, как сюда пришли немцы, Галю потянуло спросить, поделиться самым затаенным, самым важным, что всегда жило в ней и о чем она еще не решалась, а может, просто не нашла с кем поговорить.
– Ну, Максим, хоть бы ты мне сказал: что же это такое делается? И что ты обо всем думаешь?
Максим вплотную подошел к девушке, так, что она совсем близко увидела его красивые темные, широко открытые глаза.
– "Родимый город может спать спокойно"? Так?
– спросил он уже без иронии.
– Теперь об этом не одна ты думаешь.
– И ответил серьезно, неторопливо, нажимая на каждое слово: - Я, Галя, и сейчас думаю обо всем этом так же, как и раньше, как всегда думал. Одним словом, как у Шевченко: "Перекрестился, трижды плюнул и опять начал думать о том же, о чем и раньше думал".
Максим усмехнулся и снова посуровел.
– И еще верю я, Галя, что все это временно. А ты?..
– Ну, а как же иначе могла бы я думать, Максим!
– искренне и печально ответила Галя.