Мемуары
Шрифт:
Он направился в комнату своей жены, вытащил её, как я потом узнал, из постели, дал натянуть чулки, но не туфли, накинуть платье из батавской ткани, без нижней юбки, и в этом наряде привёл её к нам.
Мне он сказал:
— Ну, вот и она... Надеюсь, теперь мною останутся довольны.
Подхватив мяч налёту, великая княгиня заметила ему:
— Недостаёт только вашей записки вице-канцлеру Воронцову с приказанием обеспечить скорое возвращение нашего друга из Варшавы...
Великий князь потребовал, чтобы принесли столик для письма — нашлась лишь доска, которую и уложили к нему на колени. Он написал карандашом записку, настоятельно прося Воронцова всё исполнить, и вручил
«Вы можете быть уверены в том, что я всё сделаю для вашего возвращения — поговорю со всеми на свете, и докажу, что не забыла вас. Прошу и вас не забывать меня, и верить, что я навсегда останусь вашим другом и готова на всё, чтобы служить вам. Остаюсь вашей преданной служанкой. Елизавета Воронцова».
Затем мы, все шестеро, принялись болтать, хохотать, устраивать тысячи маленьких шалостей, используя находившийся в этой комнате фонтан — так, словно мы не ведали никаких забот. Расстались мы лишь около четырёх часов утра.
Каким бы бредом всё описанное ни показалось, я утверждаю, что всё здесь безусловно верно.
Вот как началась наша с Браницким близкая дружба.
Начиная со следующего утра, все улыбались мне. Великий князь ещё раза четыре приглашал меня в Ораниенбаум. Я приезжал вечером, поднимался по потайной лестнице в комнату великой княгини, где находились, также, великий князь и его любовница. Мы ужинали все вместе, после чего великий князь уводил свою даму, со словами:
— Ну, дети мои, я вам больше не нужен, я полагаю...
И я оставался у великой княгини так долго, как хотел.
Иван Иванович осыпал меня любезностями. Воронцов — также. И всё же, у меня бывали случаи заметить, что далеко не всё обстоит так уж безоблачно — и надо уезжать.
Разрешением на отъезд я запасся заранее — пора было расставаться с Петербургом.
Путешествие моё протекало самым неблагоприятным образом. Все беды, способные задержать путешественника, приключились со мной. Так что лишь три недели спустя добрался я до Сиельце, куда родители переселились после смерти моей бабушки княгини Чарторыйской, скончавшейся 20 февраля этого года.
Глава седьмая
I
В том же августе 1758, после того, как я провёл несколько дней в Сиельце с родителями, они приказали мне ехать представляться ко двору в Варшаву.
Там я был принят, внешне, по крайней мере, лучше, чем ожидал. Король, смеясь, спросил меня восстановлен ли уже мир между великим князем и его супругой. Брюль, по своему обыкновению, рассыпался в любезностях и комплиментах. Его жена снова стала относиться ко мне по-матерински. Лишь дочь его, пани Мнишек, была со мной подчёркнуто холодна.
Я не мог понять в чём дело, и обратился к аббату Виктору, бывшему ранее гувернёром её брата. Бонвиван, типичный пьемонтец, Виктор ответил:
— Положитесь на меня.
И не прошло и трёх дней, как пани Мнишек не только сменила гнев на милость, но стала оказывать мне приём, вынудивший меня дать ей понять достаточно ясно, что для случайной интрижки я не гожусь — можно только время зря потерять.
Потрясающая глупость!.. До сих пор не могу себе простить!.. Ведь не было решительно никаких доказательств того, что у пани Мнишек имелись по отношению ко мне какие-то особые намерения; в то время она была в связи с графом Эйнсиделем. Просто-напросто, желая быть любезной, она проявила такую эмоциональность, что, не зная её хорошенько, легко было ошибиться.
Моё откровенное признание, столь невыгодно её высвечивавшее, не понравилось пани Мнишек; задетая за живое, она хранила злопамятство вплоть до отдалённой эпохи, о которой будет рассказано в своё время.
Так как избежать связи с женщиной гораздо легче, чем дать ей созреть, в моём распоряжении всегда была добрая сотня способов увернуться от близости, которая, как мне казалось, мне угрожала, не шокируя при этом даму. Но в те времена я руководствовался ещё принципами ригоризма. К тому же я боялся ловушек, способных дискредитировать меня как раз в том, в чём я стремился избежать даже тени вины. И хотя с разных сторон мне делались авансы, подчас, и более серьёзные, я отказывался от них с истинно рыцарским стоицизмом, достойным того, чтобы быть описанным в самом лучшем романе.
Тем временем я ежедневно встречался с кузиной, и ежедневно она заводила речь о великой княгине — с интересом, не только не иссякавшим, но, похоже, непрерывно возраставшим. И чем более убеждался я в том, что говорю с наперсницей, тем более беседа с ней, часто и подолгу, становилась для меня потребностью.
К тому же, Ржевуский, мой близкий друг в те времена, страдавший от нерешительности и разборчивости дамы своего сердца не менее, чем от смены настроений князя воеводы Руси, использовал меня для того, чтобы связываться на разные лады с кузиной; я служил ему в этом самым усердным образом, уверенный в том, что помогаю одновременно и другу, и любовнику.
А та, кого я считал лишь наперсницей, в свою очередь, нуждалась в ком-то, кому она могла бы излить душу, терзаемую и её отцом, и её матерью, ревновавшим её по весьма разным причинам. Отец был влюблён в неё. Мать, старая кокетка, не могла простить ей того, что кузина стала женой человека, которого любила она сама.
Повсюду и всегда кузина выказывала мне нежнейшую ласку, как самому дорогому ей родственнику и другу. И, поскольку она не вкладывала в эти ласки ничего, кроме дружбы, она не делала из них тайны. Её репутация, безукоризненная пока, её положение, равно как и её красота, её ум и прочие достоинства, свободные в двадцать два года от примеси слабостей и ошибок разного рода, её исключительно пикантный облик — всё давало ей преимущество, можно сказать, универсальное и перед мужчинами, и перед женщинами; я не встречал ничего подобного ни в одной стране. Её одобрение означало подлинное достоинство, её совет — мнение оракула, которое никто не оспаривал. Разница в возрасте, в характере, в принадлежности к той или иной партии, не имели значения для того культа, каким была она окружена.
И такая женщина предпочитала меня всем остальным — поставьте себя на моё место и судите сами... Сама Добродетель ободряла меня и полагая, что я беседую с ангелом, более того, с моим ангелом-хранителем, я, не ведая того, так в неё влюбился, что за всю свою жизнь, скорее всего, не испытал чувства более живого. И поскольку не было почти ни одного письма к великой княгине, где я не рассказывал бы о кузине и о том интересе, какой она проявляла к нам, великая княгиня сама сочла нужным написать кузине очень дружеское письмо.