Мемуары
Шрифт:
«…сейчас — только найти какие-то внутренние опоры, и будут стихи, которые пока живут без слов.
Сегодня во сне видел Хлебникова. Вчера мы о нем говорили. Мандельштам его видел перед самым отъездом в Новгород, где он умер [52] . Перед отъездом он два раза был у Мандельштама.
У Мандельштама к Хлебникову огромное почтение. А боится как конкурента он только Гумилева, но это дико скрывает. Побаивается Цветаевой и Вагинова, но по-другому… Линуся, уже лето, а мне никуда не хочется, все сижу у Мандельштама и не тягощусь стенами, потому что без тебя непривлекательны зелень и река. Линуся, пиши чаще. Помни белые ночи, вчера мы вспоминали, что в Ленинграде светло, и жутко стало. Я сочинил еще
52
Велимир Хлебников умер 22.VI.1922 г. в деревне Санталово бывш. Новгородской губ.
«Чапаев»! Сколько сил было потрачено на этот цикл, от которого нам остались известными только два превосходных стихотворения — «День стоял о пяти головах» и «От сырой простыни говорящая». Оба они датированы Надеждой Яковлевной июнем. Но уже 31 мая Мандельштам читал первое из них Стефану, дав пространное и глубокое его толкование, а о втором Рудаков почему-то ни разу не упомянул в своих письмах. Зато мы узнаем от него, что Мандельштам уже при первом приступе к работе написал целый «чапаевский» цикл, уничтоженный в начале мая вместе с первоначальным вариантом «Стансов». Что касается стихотворения «День стоял о пяти головах», то письма Рудакова дают нам возможность нам установить, что оно было написано в течение двух-трех дней в конце мая. 27-го Рудаков рассказывает:
«Он пишет новое, по-моему, плохо. Что делать? Хвалить — мне цены нет, потому что это будет поддакиванье бесценное. Ругать (отговаривать) — мешать тому, что, может быть, сильнее меня. Мы друг для друга представляем всю русскую литературу (его слова) — и очень трудно. Вот стих:
Сон был больше, чем слух, слух был больше, чем сон — слитен, чуток.Ну, Лина, извини меня, а, по-моему, это риторика, Мандельштам запутался в словах, под них подставляет "смыслы" и не чувствует резины на зубах. Или:
Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах.Даже в отрыве от целого (т. е. «Чапаева», который при тебе, неразб. — Э. Г.), это абсурдная тянучка. Он расстроен чуть ли не до слез. А я хвалить не имею права. Он в волнении (без психований) сказал, что сейчас "до конца нам договариваться нельзя, надо это делать в конкретном литературном процессе", т. е. это значит: "Сергей Борисович, не ешьте меня живьем, а сам целый день натаскивал меня на "откровенность" по поводу злосчастного Чапаева. Я уверен, что прав, если даже он этого не поймет».
Удивительно, что Рудаков не воспринял ни важности для психологии творчества мотива сна и слуха, ни противоборства белых ночей и ножей в сознании вышедшего из тюрьмы поэта. Подлинности ощущения колеблющегося равновесия между сном и слухом Рудаков так и не почувствовал. «Из-за последней редакции Чапаева (о строках, о которых тебе писал) дикие споры», — пишет он 29 мая. И только 1 июня, уже после чтения Стефану своих новых стихотворений (10 штук, по выражению Рудакова), Мандельштам поправил спорную строку. «А с Мандельштамом последняя победа, — пишет Рудаков. – В длинной строке про сон и слух, которая считалась законченной и мной опротестовывалась, изменение, нарушающее мертвую игру словами того варианта:
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон: слитен, чуток».В этой эфемерной победе Рудакова все же остается неясным, кто предложил замену слова «больше» словом «старше». Вероятно, сам Мандельштам, в противном случае Рудаков не преминул бы похвастаться этим по образцу недавнего «я сочинил полстиха о белых ночах в Чапаеве». Где они, эти полстиха? В стихотворении «День стоял о пяти головах» мы видим только один стих о белых ночах, именно тот, который так возмущал Рудакова. Не были приняты Мандельштамом его «полстиха».
Умалчивает также Рудаков о небольшом уточнении в стихотворении «Бежит волна, волной волне хребет ломая». Он так привык присутствовать при работе Осипа Эмильевича, что мерял ею свою жизнь. 27 июня он пишет:
«Сегодня вроде оживления. Именно: О. написал 10-стишие. О море и Стамбуле. Первый стих:
Бежит волна волны, волне хребет ломая.Я в спор: "волна волны" (что это такое?), хотя сам факт употребления одного слова троекратно в падежном изменении очень интересен и, в частности, дает интереснейшее ритмическое движение здесь, раскачку. Еще несколько замечаний. О. на дыбы. Н. рада, что спор со мной, и похваливает. Он ушел чинить сапоги и долго один бродил по городу, терзаем сомнениями. К вечеру сделано:
Бежит волна, волной волне хребет ломая,т. е. нарушена связь "волна волны", а зависимость с изменением падежа дала смысловую связь между всеми тремя волнами. И натурально, и принципиально здорово (вот где слава Хлебникову!). Сохранен чудный черновик. Вещь очень хороша. Н. во время конца изгнана ("Надюша, это дело семейное, оставь нас!?!")».
Стихотворение о Стамбуле решительно выпадает из предыдущих циклов воронежских стихов Мандельштама. В знак их завершения еще в начале месяца была сделана попытка переписать их в виде небольшого сборника. 3 июня Рудаков пишет: «Вечером вчера диктовали машинистке его стихи. Это способ подчеркнуть, что стихи кончены, иначе он еще и еще потрошил бы. Отпечатана тетрадочка "О. М. Одиннадцать стихотворений. Воронеж. 1935" + 3 вещи отдельно». Вероятно, в эти три вещи входили «Пусти меня, отдай меня, Воронеж» и «Это какая улица», третью трудно угадать.
На следующий день Осип Эмильевич написал стихотворение памяти Ваксель. Рудаков скучал: его помощь и обсуждение с ним в этом случае не были нужны Мандельштаму. И Рудаков совершает бестактность: он заставляет Мандельштама тут же обсуждать его, рудаковское, стихотворение «Железная дорога» («Караим»). 4 июня он пишет: «Пишу днем от Мандельштама. Вчера вечер такой. Остался у него и лег очень рано (в 10), а он писал новую вещь. Я так заснул, что узнал эту вещь только утром, он не мог меня добудиться (или не хотел? — Э. Г.). Вещь "новая и неожиданная" в его терминологии, в моей — вторичная Tristia, с учетом Чернозема etc. Об этом споры с Рогинским. Очень интересны к ней варианты, которые, по-моему, живут как 12-ти строчное стихотворение. Но это все частности. Главное обо мне. Читал ему "Караима". Лина, тут двухчасовой перерыв: прения по "Караиму". Теперь письмо дальше. Он говорит, что нужна несколько большая детализация темы. И я почти восстановил, почти написал заново — вставь, пожалуйста:
6 Тюремный корпус глухо 7 Приезжих бережет. 8 Для неживого слуха 9 Лишь вентилятор сухо 10 И сетует и лжет. 11 Бессонницы etc.Лина, вывод его "хорошо, хорошо, хорошо", но у него живут те же возражения о "неясности", что раньше. Господи, это тупость… Кидается с восторгом на вентилятор, наизусть бубнит про кровать и самого караима, а в заключение разводит руками: "Тово…", дескать. Вы, говорит, "пишете по-японски, а я по-китайски…"»