Memoria
Шрифт:
Коля посмотрел на меня и спросил:
— Вы что, член большевистской партии?
— Нет. Мне противно думать, что опять будет сытое довольство у одних и нужда у других. Противен возврат к власти денег… — я поискала слова, — косности мира, казалось, уже совсем разрушенного.
— Это вам в Питере казалось, что он разрушен. Он просто был под давлением в несколько атмосфер, а теперь — выпихнул поршень и распрямился… И косность вылезла… Вот, посмотрите, какова деревня. Эх! — он встряхнул чубом и медленно пошел в агроуголок. Угловатый, ссутулившийся. Потом вернулся. — Есть поговорка: из-за деревьев не
— Я и хочу походить по лесу, посмотреть его, не головой, а ногами измерить!
— Это — правильно. Правильно, ушкуйничек, — усмехнулся Коля и опять пошел в агроуголок, осторожно неся свои большие руки и ноги.
Я пристроилась у кормы на нижней палубе и стала думать обо всем сразу: о Коле Меркулове и о Наде Беспалых, с которой так хорошо встретились и неизвестно, увидимся ли еще когда-нибудь, о Егоре и о Крепсе. Как много хороших людей; Крепс, пожалуй, лучше всех…
Вечером ушли посетители агроуголка. Мы пили чай с братьями Меркуловыми. Они похожи, но Саша как бы копия с оригинала Коли — ростом пониже, поплотнее и погрубее. Глаза смотрят острее, не так вдумчиво. Рот у Коли нежнее и улыбка открытее. Хорошо бы вглубь заглянуть — какие они? Да не успею, через день расстанемся…
Коля ел, держа в одной руке огурец, в другой — кусок хлеба. Крепкие белые зубы раздробили бы кости, не огурец. Полные губы растянулись в доброй улыбке.
— Что вы рассматриваете меня? Не эстетично закусываю?
— Нет, — отвечала я, беря огурец. — Я не об этом думала. Думала: хорошо бы спеть нам сейчас, да нельзя — привлечем внимание.
— Конечно, нельзя, — сказал Саша, отрезая тоненький ломтик огурца, — рискуете погореть.
— Забавно жить зайчиком, но скоро надоедает, — вздохнула я.
— А знаете вы, — задумчиво сказал Коля, — нам с братом все время приходится жить вроде зайчиков, — он посмотрел мне в глаза. — Батька наш «служитель культа», выражаясь официально — деревенский поп… Такой самый, как были отцы Сеченова, Ивана Петровича Павлова и многих других ученых. Как отцы Добролюбова и Чернышевского, наконец. В царское время мы, деревенские поповичи, с трудом пробирались в университет, голодали, мерзли, черносотенные баричи подавали нам два пальца, но мы пробивали себе дорогу. Шли в науку или в революцию. А сейчас на нас — клеймо. Прячь его или изворачивайся, откажись от того, к чему тебя тянет. Я вот в Медицинскую академию хотел поступить, хирургом стать — не приняли. Слава Богу и на том, в Пермский университет протолкался, благо здесь не так людно. Сашка в Александрию хотел, агрономом стать — не взяли, сиди помалкивай в тряпочку. Вот те и хозяева жизни, как вы говорили. Новый мир строя, вы о таких думаете? Которые хотят учиться, быть полезными народу, а им отвечают: «У тебя батька — поп».
Коля невесело усмехнулся и тряхнул русым чубом.
— И от батьки своего не хочу отказываться — какой он там мракобес? Тишайший человек! Бился, нуждой задавлен, потому что за требы ничего с крестьян не брал. Из последних грошей рассовал нас, пять штук, по гимназиям, а мы от него откажемся? — Коля насупил широкие брови. Дрогнули губы горькой, но твердой складочкой. — Не откажусь!
— Но, но, Колька, — сказал Саша. — Не хирургом, так физиологом
— Не рассуропился. Вы, Нина, — человек хороший, а в жизни многого не видите. Вот и захотелось вам показать, как иногда жить приходится.
Я смотрела на них широко открытыми глазами.
— Я понимаю, Коля, я понимаю, мальчики.
— Понять нетрудно: чужой в родной стране. И не верят тебе. А чем мы виноваты?
Я перевела глаза с одного на другого. Они сидели, костистые, крепкие. «Развернуться бы им, хохотать да петь во весь голос, да учиться, упорно, настойчиво. Такие — доходят до профессуры».
Мы молчали. Сумерки спустились в каюту. Где-то далеко, на реке, встречный пароход кричал тонким, протяжным голосом. «Степан Халтурин» вздохнул и прогудел басовито. На реке зажигали бакены.
Путевые записи
16 августа. Вот и простилась с Меркуловыми. «Степан Халтурин» повернул обратно к Перми, а я вылезла в Чердыни. Первый раз в жизни увидела я уездный городишко.
К Каме спускались с крутого берега две деревянные лестницы. У пристани толпились бабы, приоткрыв белые тряпки на корзинах.
— А вот, а вот творожные шаньги! Пироги с грибами! А ну, а ну — налетай!
Я бы и налетела, да купить-то не на что — деньги за фрак почти кончились, не до пирогов. Пошла по лестнице.
Вышла на широкую пыльную площадь, на другой стороне высунулась из-за деревьев белая каменная церковь. Приземистая, с синими куполами. А во все стороны от нее — поросшие травой улицы. По обеим сторонам домики то прятались за кусты черемухи и бузины, то высовывались из палисадников. У каждого стояли деревянные, украшенные металлическими бляшками гвоздей ворота, и рядом — калитка.
Шла я вдоль улицы, сама еще не зная куда; глазела. И на меня, чувствую, из окон глазеют. Ребятишки выбегают за ворота и глядят вслед. Вдруг они закричали:
— Матвеич да Михеич идут! Матвеич с Михеичем!
Серединой улицы шел человек с балалайкой. Он приплясывал, пошатываясь, но ловко сохранял равновесие и припевал:
Трах, тах, тара-рах! Появился монах На сионских горах: У его трубка в зубах, Балалайка в руках!Рядом с ним шел большой козел, тряся бородой и тоже пошатываясь.
Изредка козел останавливался, открывал бородатый рот и кричал: «Бэ-ээ!»
— Поет, поет! — с восторгом кричали ребятишки.
— А ну подноси кто-нибудь, мы не так запоем! — сказал человек. И козел закричал, подтверждая: «Бэ-э-э!»
У ворот там и сям показывались люди. Какой-то старик сел на лавочку, не спеша вынул из кармана кошель и крикнул:
— Ванька! Принеси им чекушку!
Босоногий мальчишка, зажав в кулаке деньги, побежал в переулок. Он вернулся и, переводя дух, протянул человеку с балалайкой бутылку. Тот взял, посмотрел на свет, крякнул и стал пить, запрокинув голову. Козел смотрел на него рыжими глазами. Потом разбежался, пнул его в бок рогами и встал, раскрыв рот.