Малина
Шрифт:
Малины со мной нет, я поправляю подушку, нахожу стакан с минеральной водой, изнемогая от жажды, осушаю его. Почему я это сказала, почему? Больше собственной жизни. У меня хорошая жизнь, благодаря Малине она становилась все лучше и лучше. Утро хмурое, но уже рассвело. Что это я произношу за изречения и почему Малина сейчас спит? Именно сейчас. Он должен растолковать мне мои слова. Разве я ненавижу собственную жизнь? Нет. Так как же могу я ненавидеть больше собственной жизни? Не могу. Просто ночью у меня нет опоры. Я встаю осторожно, чтобы моя жизнь оставалась такой же хорошей, ставлю воду для чая, мне надо выпить на кухне чаю; дрожа от холода, несмотря на длинную ночную рубашку, я готовлю себе чай, который мне нужен, ведь когда я ничего другого делать не могу, то заварка чая — все же какое-то занятие. Когда закипает вода, я уже не среди атоллов, я нагреваю маленький чайник, отсчитываю ложки чая «Earl Grey», заливаю их кипятком, я еще способна пить чай, еще способна попасть кипящей струей в чайник. Не хотелось бы мне будить Малину, но сама я бодрствую до семи утра, а тогда бужу его и готовлю ему завтрак. Малина тоже далеко не в лучшем состоянии, возможно, он поздно пришел домой, яйцо для него сварилось вкрутую, но он ничего не говорит, я бормочу извинения, молоко прокисло, но почему, ведь ему всего третий день и стояло оно в холодильнике? Малина поднимает глаза: молоко в чае сворачивается белыми крупинками, я выливаю его чашку, придется ему сегодня пить чай без молока. Все прокисло. «Прости меня», — говорю. «В чем дело?» — спрашивает Малина. «Иди скорей, иди, собирайся, пожалуйста, не то опоздаешь, — я не могу объясняться в такую рань».
Мы в Сибири, на мне еврейский плащ со звездой, как на всех остальных. Дело происходит в середине зимы, снег валит все сильнее, а под снегом рушатся
69
Легко, свободно (лат.).
70
Итог (лат.).
71
Намек на гибель друга Ингеборг Бахман, австрийского поэта Пауля Целана, который бросился с моста в Сену.
Малина держит меня, это он говорит: «Постарайся успокоиться!» Я должна постараться. Однако я хожу с ним взад-вперед по квартире, он хочет, чтобы я легла, но я не могу больше лежать на мягкой кровати. Я ложусь на пол, но сразу встаю, потому что так я лежала на другом полу, укрывшись теплым сибирским плащом, и я расхаживаю с Малиной взад-вперед, разговаривая, рассуждая, произнося слова, вставляя слова. Отчаявшись, я кладу голову к нему на плечо, здесь, с этой стороны, у Малины должна быть сломанная ключица с платиновой пластинкой, после автомобильной аварии, он мне когда-то рассказывал, я замечаю, что мне становится холодно, я опять начинаю дрожать, выплывает луна, из нашего окна ее видно, видишь луну? Я вижу другую луну и звездный мир, но я не о другой луне хочу говорить, просто я должна разговаривать, все время разговаривать, чтобы спастись, чтобы не свалить эту напасть на Малину, голова моя, голова, я схожу с ума, но Малина не должен этого знать. Тем не менее Малина знает, и я прошу его, пока вцепившись в его руку, бегаю взад-вперед по квартире, опускаюсь на пол, опять встаю, расстегиваю рубашку, опять опускаюсь, потому что я теряю рассудок, на меня накатило, я безутешна, я схожу с ума, но Малина еще раз мне говорит: «Постарайся успокоиться, совсем расслабься». Я расслабляюсь и думаю об Иване, дышу немного ровнее, Малина массирует мне руки и ноги, область сердца, но я все-таки схожу с ума, только одно прошу, прошу тебя только об одном… Но Малина говорит: «Зачем же просить, просить не надо». Однако я говорю, и у меня опять мой нынешний голос: «Пожалуйста, пусть Иван никогда этого не узнает, пусть он не знает (при всей моей растерянности, я все-таки понимаю, что Малина ничего не знает об Иване, так зачем сейчас о нем говорить?), пусть Иван никогда, обещай мне это, и до тех пор, пока я еще могу говорить, я говорю, важно, чтобы я говорила, понимаешь, говорить — это все, на что я еще способна, и прошу тебя, говори и ты со мной, пусть Иван никогда, никогда ничего не узнает, пожалуйста, расскажи мне что-нибудь, говори со мной про ужин, где ты ужинал и с кем, говори о новой пластинке, если ты ее принес: «О, аромат далеких лет» — говори со мной, безразлично, о чем мы говорим друг с другом, да о чем угодно, лишь бы говорить, говорить, говорить, тогда мы будем уже не в Сибири, не в реке, не в пойме, в дунайской пойме, тогда мы снова окажемся здесь, на Унгаргассе, о, моя земля обетованная, моя Унгарляндия, говори со мной, зажги всюду свет, не думай о счете за электричество, пусть везде будет свет, нажми все выключатели, дай мне воды, зажги свет, зажги все лампы! Зажги также свечу в подсвечнике».
Малина зажигает свет, Малина приносит воду, приступ страха у меня проходит, а растерянность усиливается, — неужели я что-то сказала Малине, неужели назвала имя Ивана? Произнесла слово «подсвечник»? «Знаешь, — говорю я, уже не такая взволнованная, — не принимай это чересчур всерьез, Иван жив, и он жил когда-то раньше, странно, верно? Прежде всего, ничего не усложняй, сегодня только я все усложняю и потому так устала, но свет пусть горит. Иван еще жив, он мне позвонит. Если он позвонит, скажи ему…» Малина опять ходит со мной взад-вперед, потому что спокойно лежать я не могу, он не знает, что должен сказать Ивану, я слышу, как звонит телефон.
«Скажи ему, скажи ему, пожалуйста, скажи ему! Ничего ему не говори. Лучше всего: меня нет дома».
Мой отец должен омыть нам ноги, как раз в году омывали своим беднякам наши апостолические величества [72] . Мы с Иваном
72
Апостолическое величество — титул, данный папой Римским вначале королю Венгрии Стефану Святому, а позднее, в XVIII в., присвоенный также австрийским монархам.
«Что это еще за музыка, прекратить музыку!» Отец бушует, как никогда. «И сию же минуту ответь: какого числа Колумб открыл Америку? Сколько существует основных цветов? Сколько оттенков цвета?» — «Три основных цвета. Оствальд насчитывает около пятисот оттенков». Ответы я даю быстро и правильно, но очень тихо, не моя вина, что отец их не слышит. Он уже опять кричит, и каждый раз, когда он повышает голос, от стены отваливается кусок штукатурки или выскакивает брусок паркета. Как может он спрашивать, если не желает даже слышать ответ.
За окном — тьма, открыть его я не могу и прижимаюсь лицом к стеклу, разглядеть что-нибудь невозможно. До меня постепенно доходит, что темная лужа — это, возможно, озеро, и я слышу, как подвыпившие мужчины поют на льду хорал. Я знаю, что за мной следом вошел отец, он поклялся убить меня, и я быстро становлюсь за длинный тяжелый занавес перед окном, чтобы отец не застиг меня высматривающей что-то в темноте. Но я уже знаю то, чего мне не следует знать: на берегу озера расположено кладбище убитых дочерей.
На маленьком пароходе отец начинает снимать большой фильм. Он режиссер, и все совершается по его воле. Я опять уступила — отец хочет снять со мной несколько сцен, уверяет, что меня нельзя будет узнать, у него превосходный гример. Отец присвоил чужое имя, какое — никто не знает, но оно уже не раз сияло над кинотеатрами доброй половины мира. Я сижу в ожидании, еще не одетая и не накрашенная, с бигуди на голове, на мне только полотенце, прикрывающее плечи, но внезапно я обнаруживаю, что отец использует ситуацию и тайком уже снимает, я возмущенно вскакиваю, не нахожу чем прикрыться, и все-таки подбегаю к отцу и к оператору и говорю: «Перестань снимать, сейчас же перестань! Этот кусок пленки надо немедленно уничтожить, он не имеет отношения к фильму, это противоречит уговору, эту пленку надо выкинуть». Отец отвечает: именно это ему и нужно, это будет интереснейшее место во всей картине, — и снимает дальше. Я с ужасом слышу стрекотанье камеры и еще раз требую, чтобы он перестал снимать и отдал мне этот кусок пленки, однако он невозмутимо продолжает и говорит «нет». Я все больше волнуюсь и кричу: у него осталась всего секунда на размышленье, я уже не боюсь угроз и сумею помочь себе сама, если не поможет никто другой. Он никак не реагирует, а секунда прошла, и я оглядываю пароходные трубы и аппаратуру, расставленную по всей палубе, спотыкаюсь о кабель, ищу и ищу, как бы помешать тому, что он творит, бросаюсь обратно в костюмерную, дверь в нее снята, чтобы я не могла там запереться, отец смеется, но в этот миг я вижу у зеркала небольшую миску с мыльной водой, приготовленной для маникюра, и меня молниеносно осеняет, — я хватаю миску и выплескиваю щелок на аппаратуру, в пароходные трубы, отовсюду начинает валить пар, отец стоит оцепенелый, а я говорю, что ведь я предупреждала, больше я у него по струнке ходить не буду, я теперь другая, и отныне я незамедлительно проучу каждого, кто что-то сделает в нарушение уговора, — вот как его. Весь пароход окутывают клубы пара, отснятая пленка испорчена, работу надо спешно прекратить, все стоят напуганные и обсуждают случившееся, но говорят, что они и без того недолюбливали режиссера, и рады, что этот фильм снят не будет. Мы спускаемся с парохода по веревочным лестницам; качаясь на волнах, отплываем в маленьких спасательных шлюпках, и нас подбирает большой пароход. Пока я, обессиленная, сижу на палубе большого парохода и наблюдаю за работами по спасению маленького, к нашему судну прибивает волной множество человеческих тел, правда, эти люди живы, но сплошь в ожогах, мы должны потесниться, всех их надо поднять на борт, дело в том, что где-то вдали от нашего тонущего парохода взорвался другой, тоже принадлежащий моему отцу, и на нем было много пассажиров, все эти раненые оттуда. Меня охватывает безмерный страх: неужели моя маленькая миска с мыльной водой вызвала взрыв и второго парохода тоже, я уже предвижу, что, когда мы высадимся на берег, мне предъявят обвинение в убийстве. К нашему пароходу прибивает все больше тел, их вылавливают, среди них есть и мертвые. Однако потом я с облегчением узнаю, что другой пароход затонул по совершенно другим причинам. Я тут ни при чем, это был недосмотр моего отца.
Отец хочет увезти меня из Вены в другую страну, он по-хорошему уговаривает меня, внушает, что мне необходимо отсюда уехать, мои друзья оказывают на меня дурное влияние, но я уже смекнула: ему не нужны свидетели, он не хочет, чтобы я могла с кем-то поговорить и чтобы все вышло наружу. Конечно, это могло бы выйти наружу. Я больше не сопротивляюсь, только спрашиваю, смогу ли я писать письма домой, он говорит, надо еще посмотреть, вряд ли это будет мне полезно. Мы уехали в чужую страну, мне разрешено даже выходить на улицу, но я никого не знаю и не понимаю здешнего языка. Живем мы очень высоко, у меня там кружится голова, дом не может быть таким высоким, я никогда не жила на такой высоте и целый день лежу в постели, опасаясь головокружения, я пленница и не пленница, отец лишь изредка заглядывает ко мне, чаще всего он присылает какую-то женщину с закутанным лицом, мне видны только ее глаза, — она что-то знает. Она приносит мне еду и чай, вскоре я уже не могу встать, потому что все вокруг сразу начинает кружиться, с первого шага. Мне вспоминаются другие случаи, — раз так, я должна встать, ведь еда или чай скорее всего отравлены, я добираюсь до ванной комнаты и выплескиваю еду и чай в унитаз. Ни женщина, ни отец этого не заметили, они меня травят, это ужасно, я должна написать письмо, я пытаюсь, но у меня получаются только первые строки, начатые письма я прячу в сумочку, в ящик, под подушку, но я должна писать и одно письмо вынести из дома. Я вздрагиваю и роняю шариковую ручку — на пороге стоит отец, он давно уже догадался, он рыщет в поисках моих писем, вытаскивает одно из корзины для бумаг и кричит: «Ну-ка, говори! Что это должно означать? Говори, я сказал!» Он кричит часами, не переставая, не дает мне слова вставить, я все громче плачу, а когда я плачу, он орет еще пуще, не могу же я ему сказать, что больше ничего не ем, что выбрасываю еду, что я разгадала его замысел, я отдаю ему даже то измятое письмо, которое лежит под подушкой, и рыдаю. «Говори!» Глазами я говорю ему: я тоскую по дому, я хочу домой! Отец насмешливо произносит: «Тоска по дому! Хорошенькая тоска по дому! Письма — в них всё дело, но уж поверь, отправлены они не будут, эти бесценные письма твоим бесценным друзьям».
Я страшно исхудала, кожа да кости, едва держусь на ногах, но мне все-таки удается ночью, украдкой, достать с чердака мои чемоданы, отец крепко спит, я слышу его храп, он сопит и хрипит. Невзирая на высоту, я высунулась из окна и посмотрела вниз, — на другой стороне улицы стоит машина Малины. Не получив от меня письма, Малина, видимо, понял, в чем дело, и прислал мне свою машину. Я кладу в чемодан самые необходимые вещи, или, вернее, то, что попадается под руку, я должна это делать тихо и в величайшей спешке, я должна это сделать сегодня ночью, иначе мне это никогда уже не удастся. Шатаясь, я выхожу на улицу с чемоданами, через каждые два-три шага мне приходится ставить их и ждать, пока я отдышусь и смогу тащить их дальше, потом я сижу в машине, чемоданы я затолкала на заднее сиденье, ключ зажигания торчит в замке, я трогаюсь с места, еду зигзагами по пустынной ночной улице, я примерно знаю, где должна находиться скоростная магистраль на Вену, знаю направление, но ехать не могу и останавливаюсь — машина дальше не идет. Хоть бы доехать до какой-нибудь почты, сейчас же дать телеграмму Малине, чтобы он за мной приехал, но ничего не выходит. Я вынуждена повернуть назад, но уже светает, машина больше меня не слушается, скользит на то место, где стояла, разворачивается в обратную сторону. Мне хочется еще раз газануть и врезаться в стену, убиться, потому что Малина не приедет, уже рассвело, я лежу, упав на руль. Кто-то поднимает меня за волосы, это отец. Женщина, у которой съехал с лица платок, вытаскивает меня из машины и ведет обратно в дом. Я видела ее лицо, она быстро натягивает на него платок, а я вою, потому что я ее узнала. Эта пара меня убьет.