Личная терапия
Шрифт:
– Кстати, по поводу планов, – говорит Авенир. – Помнишь того чудака, которому мы делали в фирме «психологический климат»? Ну, он потом еще заплатил корейскими вонгами? Вот – теперь ему снова требуется что-то такое. Я дал твой телефон. Он будет тебе звонить.
Чувствуется, что им обоим передо мной неудобно. Они остаются на берегу, а я отплываю куда-то в пугающую неизвестность. И хотя и Никита, и Авенир, вероятно, искренне верят, что ничего страшного, в сущности, не произошло, мы по-прежнему будем вместе, работа с «первичными эйдосами» обязательно будет продолжена, все же какой-то привкус в случившемся ощущается; что-то такое, что будет мучить, наверное, еще очень долго, будет тревожить, как неожиданно ослабевший клапан в сердце, и неизвестно, каким образом потом отзовется.
Я тоже испытываю перед ними некоторую неловкость. В том-то и состоит, на мой взгляд, подлость таких людей, как Выдра или Мурьян, что они не просто
Я это делаю значительно хуже, чем Авенир. Интересный нюанс: на конференции, на симпозиуме, на семинаре, на каком-нибудь «круглом столе», то есть на публичном мероприятии, где важно не столько содержание, сколько форма, я могу выступить действительно хорошо, это, во всяком случае, признают и Авенир, и Никита. Но вот когда начинается конкретная, обыденная, сугубо черновая работа, когда нужно распаковывать смыслы и, хотя бы самым приблизительным образом, увязывать их между собой, когда требуется наметить некую концептуальную перспективу, определяющую дальнейшие действия, я чувствую себя перед Авениром, как ученик младших классов перед учителем. Я еще только начинаю с трудом вникать в условия предложенного задания, а он уже видит ответ и со скучающим видом записывает его на бумаге. Я еще только-только улавливаю первые соображения, а он этот пункт уже проскочил и маячит где-то на горизонте. Ему некогда ждать, у него есть дела поважнее. Вот так и сейчас – стоит мне произнести лишь несколько вступительных фраз, ничего еще толком не объяснив, даже еще не заикнувшись о главном, как Авенир мгновенно схватывает суть моих рассуждений: вытаскивает лист бумаги из папки, лежащей на ближней полочке, и цветными фломастерами, за четыре секунды рисует на нем весь мой «конвейер». Правда, тут же категорически заявляет, что идея в том виде, как я ее изложил, существовать не может. «Конвейер» (мне все-таки удается вставить свой термин) предполагает наличие в сфере сознания собственного «внутреннего движения», такой возгонки начальных архетипических сущностей, которая поднимала бы из глубинных слоев психики один «гештальт» за другим. И не просто бы поднимала, а так, чтобы в статусе кульминации, то есть именно в тот момент, когда возникает «контент», они оказались бы совмещенными. В моей схеме такого движения нет. Следовательно, необходима внутренняя трансценденция: семантическая или сенсорная вертикаль, которая стягивала бы собой компланарные смыслы.
Дальше я уже стараюсь не вмешиваться. Если Авенир начинает использовать такие слова как «трансценденция» или «компланарность», его лучше не трогать. Тем более, что Авенир этого все равно не заметит. Никита понимает это не хуже меня и, пробормотав: Ну, тут, есть у меня одно дело… – испаряется с быстротой призрака. почуявшего приближения утра.
– Я тебе через пару дней позвоню, – не оборачиваясь, говорит Авенир.
Глаза у него слегка выпучены, оттопыренные уши побагровели, лоб сморщен так, что, кажется, сплющивает собой весь череп. Он похож сейчас на ошалевшего Будду. На того, который узрел, наконец, в наитии иную грань мира. Причем, с изумлением обнаружил, что там нет ничего хорошего. В довершение Авенир опять с силой сдавливает уже другую шариковую авторучку; она выгнулась, как ребро, и, по-моему, вот-вот разлетится.
Его лучше и в самом деле не трогать.
– Пока, – невнятно бормочу я. И осторожно, чтобы не нарушить титанический ход мысли, притворяю за собой дверь.
На набережной у меня возникает странное чувство, что идти мне некуда. День снова пасмурный, но марево сырости, скапливающейся между домами, сегодня слабей, чем обычно. Света на улицах значительно больше. Однако свет этот какой-то необычной природы: он не дает теней и происходит будто из потустороннего мира. При таком освещении может произойти все что угодно. Вот сейчас дома задрожат, бесшумно рассеются, гранитная набережная реки превратится в топкую землю, покрытую лужицами и кочками, заскрипят сосны, раскачиваемые невидимым ветром; три века, с момента основания города, точно сон, стекут в неизвестность.
Мне почему-то кажется, что именно так и будет. Я даже спешу сойти с выгиба каменного моста, чтоб не упасть в воду, когда он превратится в клочья тумана. Я жду, что столп на Дворцовой площади осядет сейчас горкой дыма. Ангел с вершины его взмахнет крыльями
Вот, чего я жду с каким-то отрешенным отчаянием. Я немного дрожу, и это не столько от холода, сколько от утомительного предчувствия.
Однако ничего подобного не происходит. Блестят лужи, блестят окна парадных зданий, скрывающих за фасадами тишину.
День только еще набирает силу.
Я бреду к Невскому, и его торопливое транспортное копошение постепенно возвращает меня к реальности.
Практически всю следующую неделю я провожу дома. Мне очень плохо, и я, как больная мышь, стараюсь забиться в нору, чтобы меня в таком состоянии никто не видел. Первые три дня я вообще ничего не делаю. Я поздно встаю и действительно, как очумелая мышь, бессмысленно слоняюсь по комнате. Я никак не могу привыкнуть, что прежняя моя жизнь завершилась. То есть, умом я понимаю, конечно, что более никогда не переступлю порог института; все кончено, что бы там ни придумывали насчет дальнейшей работы Никита и Авенир, совершенно ясно, что ничего из этого не получится. Жизнь уже в ближайшее время начнет растаскивать нас в разные стороны. У меня появятся обязанности, от которых меня никто не освободит. У них, в свою очередь, возникнут проблемы, постороннему человеку не слишком понятные. Мы поэтому будем встречаться все реже и реже и, наконец, разойдемся, как корабли, следующие в океане разными курсами. Могу повторить: умом я это все понимаю. И тем не менее, стоит мне хотя бы на секунду расслабиться, стоит чуть-чуть забыться и предоставить мыслям течь произвольно, в любом направлении – а в эти три дня со мной такое происходит не раз – как тут же всплывают из глубины сознания бегающие жуликоватые глазки, стянутые к переносице, приветливая улыбочка, голос, наполненный приторно-ядовитой патокой. Больше всего мне сейчас хочется поехать к Мурьяну и сказать ему примерно следующее. Уважаемый Рафаил Александрович, опомнитесь, что вы делаете? Ведь вам уже, если не ошибаюсь, шестьдесят с лишним лет. Понимаете – шестьдесят, ни больше, ни меньше. Не дай бог с вами что-то случится. И что тогда напишут на том, чем закрывают последний вход? Напишут – «Р. А. Мурьян», даты жизни. А ниже отчетливым шрифтом: «Делал гадости». Ведь больше, извините, конечно, про вас сказать нечего.
Мне также очень хочется поехать к Ромлееву и произнести примерно такой монолог. Дорогой, уважаемый Вячеслав Ольгердович, ведь вы – умный, образованный, порядочный человек. Вы хоть немного отдаете себе отчет в том, что случилось? Вот вы сейчас, фактически, сдали меня, чтобы откупиться от тех ваших внутриинститутских противников, которые, как вы считаете, могут быть вам опасны. Тем самым вы получили некоторую передышку. Но ведь ситуация принципиально не изменилась. Рокомыслов как рвался занять ваше место, так дальше и рвется. И будет по-прежнему добиваться этого всеми возможными средствами. Мурьян – как делал исподтишка гадости, вам – в том числе, так и будет их делать несмотря ни на какие уступки. Напротив, теперь он возьмется за это с удвоенным энтузиазмом, потому что почувствовал вашу слабость и перестал вас бояться. Вы никого не умиротворили. Вы сдали Чехословакию – глупо и совершенно бессмысленно подарили ее банде мошенников, но вы тем самым вовсе не предотвратили войны, вы, наоборот, расчистили для нее дорогу. Вы поощрили самые негативные политические амбиции. Вы потеряли союзников, но взамен не приобрели друзей. В результате вы стали намного слабее, чем раньше, и позиция ваша уже не представляется неуязвимой. Вы ничего не выиграли, зато многое проиграли. Именно теперь они за вас по-настоящему и возьмутся.
Это – железная логика, и мне самому она чрезвычайно нравится. Она, пожалуй, не менее убедительна, чем давешние рассуждения Авенира. У нее есть только один существенный недостаток: она уже никому не нужна. Французы называют это «доводами на лестнице». Логика эта не может убедить никого, кроме самого автора. Я это прекрасно осознаю. И тем не менее, будто отравленный каким-то наркотиком, снова и снова наматываю друг на друга бесчисленные аргументы. Я ничего не могу с этим сделать. Это сильнее меня, и представляет собой настоящую психическую болезнь. Именно то «перемалывание негатива», против которого я боролся в случае с Гелей. Теперь оно захватило меня самого.
Я пытаюсь избавиться от него с помощью чтения. Как и большинство терапевтов, занимающихся социопатиями, я считаю себя обязанным следить за современной литературой. Беллетристика – очень качественный показатель состояния общества. В ней, как в бреду, проговариваются те тайные комплексы, которые коллективный разум пытается скрыть даже от самого себя. Поэтому за беллетристикой я стараюсь следить: покупаю новинки, просматриваю обзоры, где обсуждаются те или иные произведения. Вот и сейчас у меня накопилась целая стопка книг, приобретенных за последние месяцы. Они аккуратно сложены на нижней полочке перед тахтой.