Кошмары
Шрифт:
Нужно правду сказать... Мне что... Мне это не обидно... Смеялись даже... «А ну, Ваня, подморгни!» — подморгну и словно ножом срезал... Сколько их, этих самых, в ногах у меня валялось... И — и… Мне что?..
Любите себе, Господь с вами!.. Не убудет меня с этого!.. Мне главное, чтобы талант соблюсти в целости...
От Бога ведь мне талант... Он дал... Господи Иисусе!..
Иван Ильич в упоении закрыл глаза и некоторое время беззвучно шевелил губами, словно молился.
— Талант... Какой талант у меня был... Тень!.. Разве я тень?.. Я все могу... Я принца Датского
«Офелия — ничтожество тебе имя!»... Или «Бедный Йорик, ступай в монастырь!» Или еще: «Жить или не жить — подать колчан и стрелы!» Ведь все это я до тонкости понимаю и в разных лицах могу изобразить...
Молчи...
Иван Ильич вдруг схватился со стула и затопал ногами.
— Молчи... алкоголик, дрянь, сумасшедший... Молчи...
IV.
Теперь орал пьяный попугай.
Охватив толстым клювом одну из жердочек, он спускался вниз и подымался вверх и все время смотрел на кого-то страшными глазами. И рвал жердочки.
Он был пьян и грезил.
В красноватом тумане ему мерещился враг, которого он смертельно ненавидел и с которым уже давно жаждал биться на жизнь и на смерть. Тысячи блестящих, как искры, пичужек носились кругом и ужасались, какой он страшный, сильный и смелый... И отвага кипела у него в груди, и перья на его хвосте стояли дыбом, и он грозил врагу этим хвостом и клювом, и глазами...
И опьяневшая белка тоже грезила.
Прикрывшись хвостом, как распущенным парусом, она молча, с безумной быстротою бросалась с подоконника на шкаф, со шкафа на этажерку, с этажерки на пол...
Ей казалось, что над ней шумят вершины гигантов-деревьев и сотни сородичей с зеленых веток глядят на нее, какая она молодая, пушистая, красивая. И она делала вид, что ей душно, что она изнемогает от страшного запаха сосны, от света солнца, от птичьего свиста и гомона, от счастья, от свободы, от жизни...
Ах, жизнь!..
— Гамлет, принц Датский... в атласном кафтане...
Шпага на боку... весь театр, как один человек, не шелохнется... Весь дышит на тебя и глаз не сводит... Наполеон... Фигура!.. Ах, только поправлюсь, и конец...
Ах, как хорошо иметь от Бога талант... Только до осени, и айда, марш в дорогу!.. Жмуров-Донской и я...
Гамлет, принц Датский... Господи Иисусе, до чего мне хорошо!.. Не понимаю даже!..
У Ивана Ильича по лицу потекли слезы. Он закрывал и открывал глаза и то бросался умолять гостей пить, то кричал:
— Ниц, богомаз... и ты, женщина, ничтожество тебе имя — ниц!..
То падал в молитвенном экстазе на колени и говорил, говорил... Он говорил о великом таланте, данном ему Богом, о Гамлете, принце Датском, о необыкновенных женщинах, которые его любили, о безумных восторгах толпы, — говорил, что осенью, нынешней же осенью, только немного поправится печень, — все это опять к нему вернется, и друзья увидят его в венке, шествующим в храм славы, рядом с лучшим, благороднейшим из людей, Жмуровым-Донским,
Он кашлял, задыхался и говорил, говорил...
А попугай кричал, и белка продолжала носиться, как безумная...
_____
V.
Поздно ночью гости ушли.
В комнату смотрел серый рассвет, и красноватого тумана в ней уже не было.
Попугай спал на жердочке, и перья на его хохле лежали, и было видно, что это дряблый, изживший свои силы, ощипанный и жалкий попугай, от которого, быть может, краснея, отвернулись на его родине.
И белка была старая, некрасивая, с облысевшей и слежавшейся шерстью. И, вероятно, было уже недалеко время, когда их обоих должны будуть выбросить на задний двор в мусорную яму...
Старый актер тоже спал. Он лежал на боку, свернувшись в клубок, под тощим, сшитым из белых и черных лоскутов одеялом, в красноватом свете недавно казавшимся пышной мантией, подбитой горностаем.
Пары еще туманили ему голову, и крылья еще держали его во сне...
Он спал и грезил. Он видел камень, необыкновеннейший рубин — вулкан огнедышащий. Вулкан дышал ему прямо в рот, и от этого рот у него был полон жаркой крови, и она текла вниз по подушке, белью, и в ней липли его пальбы, сжатые судорожно в молитвенном экстазе...
СОБАКА ПРОФЕССОРА
Профессор часто с ней беседовал. Иногда, если это происходило в аудитории, разговор носил характер милостивой профессорской шутки, которая должна была вызвать улыбку у студентов. Но чаще, если это было в профессорской лаборатории, с глазу на глаз, профессор, человек старый и одинокий, говорил серьезно, по-старчески делясь с ней мыслями, как бы видя в ней ученого собрата.
— Итак, Румп, проделаем сегодня опыт, который докажет, что целые поколения врачей ошибались, полагая, что…
Румп слушал о поколениях врачей, которые ошибались, моргал глазами и ждал. Он знал, что вслед за речью профессор непременно положит его на стол, или поставит ему какую-нибудь клизму, или воткнет куда-нибудь иглу, или наденет на него маску… после чего с ним произойдет одно из обычных странных явлений, которых объяснить себе нельзя.
Румп, честный пес волчьей породы, давно уже служил науке и был любимым объектом профессорских опытов. И так как профессор был очень любознателен, то Румпу, в сущности, приходилось переносить на себе всю тяжесть экспериментальной медицины.
Это проявлялось в том, что он то целый месяц ходил забинтованный, с громадной опухолью на шее, выросшей за одну ночь, так что совестно было показываться студентам, то, как йоркширский боров, начинал непомерно толстеть, то временно терял зрение или слух, то у него отнимались вдруг ноги.
Профессору это было нужно. Румпу — нет.
Но он так привык к этим странностям в своей жизни, что оставался уже равнодушным и если б у него вдруг выросли рога или появился хобот, он бы тоже не удивился.