Комедиантка
Шрифт:
Глоговский то слушал, то говорил, а сам с возрастающим интересом наблюдал за своей спутницей, и наконец, улучив момент, он со свойственным ему прямодушием заметил:
— Пусть я сдохну, но вы интересная особа… Очень интересная! Я вам что-то скажу; у меня в голове сейчас мелькнула мысль, и я ее вам излагаю, только пусть она не кажется вам странной. Не терплю условностей, светской фальши, лицемерия актрис и все такое прочее, считай до двадцати! Так вот всего этого я в вас не вижу… Да-да! Я сразу заметил, что ничего этого у вас нет. Вы редкий тип женщины,
— Откровенность за откровенность, — ответила Янка, которую позабавила та быстрота, с какой он принимает решения. — Вы тоже любопытное явление.
— Итак, договорились! Пожмем друг другу руки и будем друзьями! — сказал Глоговский, протягивая ей руку.
— Но я еще не все сказала. Я привыкла жить без наперсниц и друзей: общение с ними — дань сентиментальности, оно иногда даже таит в себе опасность.
— Пустяки! Дружба дороже любви… Льет, я смотрю, не на шутку. Это собаки плачут над отвергнутой дружбой. Мы еще встретимся с вами, правда? В вас есть что-то, как бы сказать… кусочек настоящей души.
— В театре я ежедневно на репетициях, а вечером всегда на спектаклях…
— Пусть я сдохну, но все это не то! Если бы хоть неделю я побыл около вас, пошло бы столько сплетен, разговоров, предположений и… считай до двадцати!
— Какое мне дело до того, что обо мне болтают! — беззаботно воскликнула Янка.
— Хо, хо, а вы, я вижу, с перчиком. Люблю, когда человек не церемонится с этой машиной по производству сплетен, которая называется общественным мнением.
— Я полагаю, если мне не в чем себя упрекнуть, то можно смело смотреть всем в глаза и спокойно слушать, что о тебе говорят.
— Спесь, ей-ей, неумеренная спесь!
— Почему вы не ставите свою пьесу в Варшавском театре?
— Потому что там не хотят ее ставить. Видите ли, это учреждение слишком надушенное, элегантное и только для деликатной, очень тонко чувствующей публики. А моя пьеса и не пахнет салоном, самое большее, в ней можно почувствовать запах поля, леса, крестьянской хаты. Варшавскому театру нужны не правда, а флирт, условности, болтовня и так далее, считай до двадцати. К тому же у меня нет протекции, а у них свои патентованные фабриканты пьес.
— Я-то думала, стоит написать хорошую вещь, чтобы ее тут же сыграли.
— Бог мой! Пусть я сдохну, но это совсем не так. Понаблюдайте, сколько я еще претерплю, пока такой вот Цабинский поставит мою пьесу! Все это возведите в квадрат, и тогда вы получите представление о «гладком» пути начинающего автора, который вдобавок не умеет привлечь к своим детищам покровителей.
Они замолчали. Дождь лил, не переставая, на дороге уже сверкали лужи.
Глоговский угрюмо посматривал на город, сквозь туман видны
— Поганый город! — гневно проворчал он. — Три года не могу его взять. Борюсь, убиваюсь… И ни одна собака меня не знает!
— Если будете говорить им, что они дураки и подлецы, этим их наверняка не возьмете.
— Возьму. Любить не будут, но считаться со мной должны, должны, пусть я сдохну! Актерам, певцам, и танцовщицам легче штурмовать такие крепости: одним выступлением можно добыть все.
— Но на один день. А сойдут со сцены, и не останется от них следа, как от камня, брошенного в воду! — с горечью возразила Янка и тоже посмотрела на встающую скопищем домов из пелены дождя Варшаву.
Только сейчас ей пришло в голову, что слава, о которой она мечтает, это слава одного дня.
— Сдается мне, и у вас аппетит на то же самое блюдо.
— Да! — ответила Янка с силой. И этот короткий ответ был похож на взрыв, который давно назревал в глубинах.
— Да! — повторила она, но уже тише и без прежнего воодушевления.
Взгляд ее, потускнев, блуждал по островерхим крышам. Янку угнетала мысль о мимолетности славы, ей вспомнились засохшие венки Цабинской, былая популярность Станиславского, с грустью думала она о тысячах славных актеров, которые жили, умерли, и никто не знает теперь даже их имени. На сердце стало тоскливо. Янка крепче сжала руку Глоговского и шла, не произнося больше ни слова.
На Закрочимской улице Янка с Глоговским сели в бричку, к ним тотчас забрался Котлицкий.
Янка гневно глянула на него, но тот сделал вид, будто ничего не заметил. Он сидел и смотрел ей в лицо, не расставаясь со своей бессменной улыбкой. Янку отвезли домой. Времени осталось только на то, чтобы забежать в комнату, переодеться, взять необходимые вещи и ехать в театр. Из-за дождя опоздали и другие хористки.
Билетов было продано очень мало. Раздосадованный Цабинский бегал по сцене и кричал на хористок:
— Мечутся тут без толку. Девятый час, ни одна еще не одета!
— Мы были на вечерне в костеле святого Карла, — оправдывалась Зелинская.
— Не заговаривайте мне зубы молебнами! Сами не заботитесь о хлебе насущном.
— Зато вы о нас заботитесь! — бросила Людка. У входа в театр она сломала свой зонтик, и это испортило ей настроение.
— Не забочусь… а чем вы живете?
— Чем? Да уж, конечно, не той дурацкой платой, которую вы только обещаете.
— О! И вы опаздываете?! — обратился Цабинский к Янке.
— Я занята только в третьем акте, времени достаточно…
— Вицек! Марш за Росинской… Где Зоська? Начинать живо! Чтоб вас собаки съели!
Он поглядел сквозь глазок на публику.
— В зале полно, ей богу, а в уборных никого. А потом плачут, что им не платят! Господа, ради бога, одеваемся и начинаем!
— Сию минуту, вот закончим игру.
Несколько полураздетых, наполовину загримированных актеров играло в штос. Только Станиславский сидел перед осколком зеркала и гримировался.