Когда нет прощения
Шрифт:
Ален не знал, куда девать руки. Правая теребила пуговицу непромокаемого плаща. Он был оглушен. Взять его за руку, прямо посмотреть в глаза и сказать: «Успокойся, малыш. Я ничуть не изменился. Я понял, принял решение, лишь потому, что не способен измениться, я не могу больше выносить происходящее. Столько смертей, столько лжи, столько яда, неожиданно залившего наши души, самые наши души, слышишь! Прости, что впадаю в мистику…» Это было лишь мимолетным порывом. Д. понял, что это невозможно. Человек всегда неблагоразумен…
– Вы оторвете пуговицу, Ален.
От растерянности на лице молодого человека появилась безумная улыбка.
– Вы…, – сказал он.
Он не докончил. Повернулся и ушел прерывистым шагом, будто готовый пуститься бежать. Он все-таки не смог произнести слово «предатель». Из сожаления? Сомнения? Понял ли он, что это было бы невероятно несправедливым?
«Что ж, плевать», – ответил Д. самому себе. «Славный парень. Может, и он тоже поймет,
«Ладно, отвлечемся. Я не хотел этого прощания. Ален теперь враг. Успокоившись, он пожалеет, что не изобразил сочувствие, кто знает? Или прежнее восхищение? Чтобы сохранить контакт. Я доверился его молодости, его тревоге: и он бы заманил меня в ловушку. Правило: никто здесь не заслуживает доверия. Потому что заслуживающие доверия мертвы. Опорочены и мертвы. И вообще-то это наших рук дело…»
Д. окинул отчаянным взглядом площадь Европы. Накрапывал дождь.
Не время было гулять по лесу, но нужно было как-то убить время перед мучительной встречей, назначенной на три часа. Есть не хотелось. Между физиологией и психологией должна существовать непосредственная связь. Возникла жажда увидеть деревья, воду, побыть в одиночестве; в идеале это был бы прекрасный вид зеленой лесной поросли, горами на горизонте, полетом птиц, ветром, согретый солнцем, один из сибирских пейзажей, в котором сочетаются печаль и свежая радость (если не томиться в неволе). И знать, что после нескольких часов пути можно выйти к Иртышу, спокойной реке, образу бесцельной судьбы… «В Лес, шофер, не спешите, пожалуйста…»
Старая машина слегка клонилась налево. Д. покачивался в обитом потертом сафьяном салоне. Он опустил оба стекла, чтобы вдыхать свежесть дождя… Лес был серо-рыжий, подернутый легкой пепельной дымкой в глубине, усыпанный опавшими листьями. Зрелище упадка, вот что мне сегодня нужно. Асфальтированные аллеи, ухоженные поляны между купами деревьев, гладкая поверхность прудов, отражаясь в которых, небо приобретало грязноватый оттенок, – все пребывало в забвении, ни живом, ни мертвом. «Помедленнее, шофер, прошу вас…»
Д. отдыхал. Будущее, подобное этим аллеям. Ничего не хотеть, ничего не ждать, ничего не бояться. Никому не принадлежать, даже самому себе. Ни за что не держаться. Перестать быть мыслящей молекулой в огромном, ожесточенном, здравом коллективе, живущим таким напряжением воли, что нет возможности задумываться о происходящем. Неужели я настолько впал в уныние? Я становлюсь персонажем романа для интеллектуальной публики. Всё уходит от меня, всё: идеи, которые превыше всего, Партия, Государство, новый строящийся мир, мужчины, женщины, терпящие лишения в окопах на линии огня (как похоже на этот продрогший лес), где находили пристанище бойцы, измотанные и ожесточенные войной, которую вели вопреки себе ради надежды, а надежда обманута! Оживленные улицы подлинной столицы мира, стойки в лесах и дома с широкими квадратными окнами, где в каждой бетонированной клетке ютятся полуголодные существа, пленники великой судьбы (и 40 процентов паразитических бумажек). Столица пыток! Лаборатории микрофильмирования, классы специальной школы, подземные камеры секретной тюрьмы, сотрясающиеся, когда рядом проходят поезда метро, шифровальные кабинеты, центральная Власть. Место казней, несомненно, подвал, забетонированный, тщательно вымытый, рационализированный, куда столько людей спускались, осознавая, что настал конец всему: вере, делу, жизни, разуму… Красные знамена… Красные знамена, ростки социалистического гуманизма, которые все-таки не смогли полностью покрыть прах, грязь и кровь… Неподдающееся анализу очарование городов Востока, ощущение мира несознательного, но не ведающего о голоде, терроре, переутомлении, аскетическом и холодном энтузиазме, который только и придает смысл течению жизни; приятное благополучие мира, продуманного в мелочах, пронизанного чувственностью, день за днем скатывающегося к апокалипсису… Горькое удовольствие слияния двух тел на фоне грозящих разразиться катастроф, которых возвещают заголовки газет, эта колоссальная интрига, опутывающая страны – раскрашенные акварельными цветами на детской карте – нитями информации, дезинформации, низости, подвига, статистики, нефтью, металлами, посланиями… Убежденность, что все-таки мы – как бы ничтожны ни были! – самые прозорливые, самые человечные в броне своей научной бесчеловечности, подвергающиеся за это всем возможным опасностям, более других верящие в светлое будущее мира – и обезумевшие от подозрений! – Ах, все это уходит от меня, что же мне остается, что останется от меня? Почти старый человек, так беспощадно рассуждающий, увозимый усталым такси в бесконечность пейзажа… не лучше ли возвратиться? «Товарищи, расстреляйте меня, как и остальных!» По
Бессвязная череда его дней и ночей. Он вспомнил лица гонимых, тщательно изученные по фотографиям, ибо за ними следили, посылали к ним преданных агентов, незаметно посещали их убежища, просматривали их бумаги, переснимали получаемые ими письма – а люди эти ни о чем не подозревали, продолжали свою ничтожную деятельность, печатали бюллетени на ротаторах, собирали деньги на издание брошюр, время от времени излагали свои теории, по существу, достаточно верные, перед тремя десятками слушателей (в число которых неизменно входили тайные агенты) на антресолях кафе «Вольтер». Присоединиться к ним? А они поверят мне, они, не верящие самим себе? Теперь я верю только в силу. Правда, лишенная своей метафизической поэтичности, существует лишь в головах людей. А эти головы так легко уничтожить! И правды не станет. Сила сейчас против них, против меня, мы ничего не сможем сделать. Поток уносит нас. Д. ожидал если не радости освобождения, то хотя бы избавления от головной боли. Забыв об осторожности, он громко и сердито произнес: «Все-таки я прав!» Шофер обернулся к нему:
– Что вы сказали, месье?
– Ничего. Сделаем еще круг. У меня пока есть время.
Время – на что? Остается лишь отрицать. Нет, нет, нет, нет. Нет силе. Я, ничто, не согласен. Я сохраняю рассудок, когда вы его теряете. Я утверждаю, что уничтожение лучших – ужаснейшее преступление, ужаснейшее безумие. Если сила оборачивается против самой себя и начинает ожесточенно заниматься саморазрушением, прав я, а не она. Она выживет, я погибну, значит, права она, а не я… Может ли она выжить, если пожирает себя, если страдает от неведомого доселе отчуждения? А если выживет, откажется ли от самой себя, изменит ли облик и цели? Тогда я сохраняю ей верность, отказываясь от нее, но это чистый идеализм, не имеющий практического смысла.
Он так ясно помнил имена, черты, мелочность, мании, способности, пути, должности, книги, величие стольких казненных, что запрещал себе думать о них из опасения лишиться сил. Изгнанные из его мыслей, они оставались в нем безымянной «когортой», черной массой… Мы верили в «железную когорту», когорту избранных! Наша гордыня наказана по заслугам… Черная масса возникла в результате внимательной проверки сведений и зависела от степени его горечи, возмущения или жалости: пятизначное число, во всяком случае. Столько казненных.
Что такое «совесть»? Остатки вбитых в голову верований, начиная с примитивных табу и заканчивая массовой печатью? Психологи придумали для этих глубоко запечатленных понятий специальный термин – сверх-Я… Мне остается взывать лишь к совести, а я не знаю, что это. Я чувствую, как во мне, из глубин неведомого поднимается бессильный протест против разрушительной силы, против всей материальной действительности – во имя чего? Внутренний свет? Я рассуждаю почти как верующий. Но иначе не могу. Слова Лютера. Немецкий провидец бросил свою чернильницу в голову черта, говоря: «Да поможет мне Бог!» А кто поможет мне?
Массовые газеты не знают совести (это известно точно, ибо они слишком часто оплачены через дальновидных посредников), а иных не существует. Великие писатели не поверили бы мне. А те, кто поверил, не смогли бы понять, потому что понять надо не меня, а кошмар больной силы, кошмар исчезновения категории мыслящих людей. Писатели, впрочем, предпочитают иные темы, менее компрометирующие, лучше продающиеся… Я не скажу ничего, ничего. Если через полгода меня оставят в покое где-нибудь в Парагвае или Аргентине, я возвращусь к трудам по психологии, попытаюсь понять, что такое совесть, сверх-Я, эго и подозрительность, мания подозрительности – и внезапная жажда убивать лучших, чтобы стать вровень с ними: на их место… Может, в этом мои идеи устарели. И социальной психологии вообще не существует. Еще не настало время для того, чтобы люди не смогли обойтись без этих знаний, более нужных, чем знания об устройстве машин. Катастрофы же в них не нуждаются. Умения воспитать человека в повиновении пока достаточно для Высшего управления Образования, Психиатрической службы Здравоохранения, Политического руководства Армии, Политбюро, Института Долголетия, призванного обеспечить сохранение кадров государства (государства, уничтожающего свои кадры…). А все эти учреждения занимаются подготовкой катастроф. Круг замкнулся.