Клад
Шрифт:
— Фрося! Я ведь вам деньги принес.
— Какие деньги, Саша?
— Да за монету вашу.
— Продал?
— Вот, пожалуйста, двадцать пять рэ.
Фрося обрадовалась.
— Неужто столько дали?
— Возьмите.
Саша протянул деньги через стол. Водки в тот день он не достал — оказалось, неделя трезвости проводится! Потратился только на цветы и потому принес не пятнадцать, а больше, что, в общем-то, было ему приятно.
— Что за монета? — спросила Дарья. — Царская?
— Можно сказать и так.
— Неужели червонец?
—
— Но все-таки золотая?
— Самоварного золота, — сказала Фрося.
— Ты уверена?
— Да ее ж видно было, такая, без блеску.
— Откуда она у вас? — поинтересовался Доктор.
— Да я ее в грядке нашла. После войны. На нашем подворье.
— Это там, где находится дом почтенного Захара?
Доктор последовательно именовал покойного пьяницу почтенным.
— Ну да.
— Простите, вы говорили, что дом у старого моста, взорванного партизанами. Верно?
— Там, там. Там еще бой был, и сожгли все, а Захар раненый был и скрывался, а потом все построил своими руками.
— Был ранен возле собственном дома?
— Ну да, там же бой был, когда мост взрывали еще в сорок первом.
— Интересно. Куда же он был ранен?
— Да в ногу. Еще бы чуть — и в живот попало.
— Повезло вашему Захару.
«Зачем ему все это?» — подумал Александр Дмитриевич, но вслух свой вопрос не произнес, а Доктор, по-видимому, любопытство удовлетворил и поднялся.
— Не буду мешать общению родных людей. Евфросинья Кузьминична, благодарю за угощение. Думаю, долг вы свой родственный выполнили…
— Как могла, Валентин Викентьевич. Не обессудьте, старалась.
— Все очень хорошо, очень хорошо, даже отменно. А что касается вашего нового домовладения, то верно, посоветуйтесь, не спешите. А Александр Дмитриевич организует временную охрану. Это же сейчас модно, я слышал — интеллигентный сторож. В одной руке Плутарх, другой рукой злую Жучку поглаживает, и дробовик через плечо, а, молодой человек?
Сказано было добродушно, и Саша кивнул.
— Почти, Доктор. Только дробовика у меня нет.
— Вот это жаль, в доме, где на грядках зреют золотые монеты, нужно быть начеку.
Доктор церемонно поцеловал Фросе морщинистую руку, отчего она смутилась, и в дверях уже обернулся к Саше.
— Вы не заглянете ко мне перед уходом?
— Конечно, — ответил Пашков машинально, не успев удивиться. Доктор жил замкнуто, и, насколько знал Саша, соседи у него практически не бывали. Во всяком случае сам он — никогда.
— Буду признателен.
— Пожалуйста. Я тоже уже собираюсь.
Но Фрося возразила. Было заметно, что Доктор, несмотря на любезности, ее сковывал, а вот Саша был свой, и она настояла, чтобы они с Дарьей съели еще по кусочку пирога, а сама побежала ставить чай на кухню. Саша подумал, что хоть он и старше Дарьи на двадцать лет, в глазах Фроси оба они выглядят, вероятно, приблизительно одинаково, ведь оба родились и выросли, когда она
Дарья достала из сумочки пачку «Мальборо».
— Вы не курите?
Он покачал головой.
— А я дымлю уже десять лет. Однажды отец меня бить бросился, уловил запах… Мать вступилась: «Что ты делаешь! Она почти взрослая девушка!» Ха-ха… Бедная мамуля. Я к тому времени уже женщиной была.
Дарья провела ладонью перед лицом, отгоняя дым.
— Я вас не шокирую? Вы все такие… страусы.
— Спасибо. Это, как я понимаю, еще в школьные годы происходило?
— Вот именно. Счастливые школьные годы. «Ты вчера была лишь одноклассница, ну а завтра кем ты станешь мне?» Помните такую дурацкую песенку из ваших времен?
— А почему дурацкую?
— А почему завтра? Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня. Раз уж школа отстала с половым воспитанием. Так в газетах пишут. Правильно я говорю?
Опять она свое — «правильно»! Впрочем, музейный зануда требовал подтверждения только банальностям, а Дарья, как видно, придерживается более широких взглядов.
— Вам нравится меня поддразнивать?
— И не думала. Просто когда человек вашего поколения слышит правду, ему становится не по себе. С враньем вам легче, привыкли. Ладно. Я надымила, кажется, а? Бабуля все-таки не первой молодости. Может быть, на балкон выйдем?
Балкон был старинный, полукруглый, с выгнутым чугунным ограждением, для красоты к стене прикрепленный, а не картошку хранить. На нем больше двух человек и не поместилось бы.
Дарья огляделась. Отсюда, с горки, была видна в основном старая часть города, крыши отживших, но все еще дающих прибежище людям домишек, где телевизионные антенны соседствовали с печными трубами. Под балкончиком тянулась мощенная неровным булыжником улица с редкими акациями. Многоэтажные дома башнями-вышками окружали поселение, будто взятое в карантин.
— Какое убожество, — сказала Дарья.
С точки зрения приезжего, да еще из Москвы, молодого человека, это действительно выглядело безрадостно. Но Пашков тут вырос и знал, что пыльные акации дарят весной щемящий аромат и, вдыхая его, вновь переживаешь детство, мечты, надежды, хоть ими не суждено было сбыться.
— Я здесь всю жизнь прожил.
«Может быть, потому и не вышло из меня толка? Говорят, человек должен перемещаться. А он? После университета хотел уехать по назначению, но мать воспротивилась, ссылалась на болезни, говорила о его бездушии… Да и самого страшила сельская школа. А тут местечко в музее подвернулось, копеечное, нищенское, но все же дома, где якобы и стены помогают, и он поддался, понадеялся и даже гордился своим выбором, когда закрутилась история с кино. Закудахтал, взлетел… и сел. Вот на этот балкон, как курица на насест, курица, которая может только подпрыгнуть, взмахнув крыльями, поднять пыль и лишний раз подтвердить, что она не птица, как и автор одного сценария вовсе еще не кинодраматург.