Карл Маркс
Шрифт:
«…равнодушие по отношению к государству является основной ошибкой, из которой проистекают все остальные, — писал Маркс. — Отсюда возникает эгоизм, ограниченность собственными или частными интересами. Чем шире связь государства с обществом, чем дальше и глубже распространится в обществе государственный интерес, тем более редким явлением станут эгоизм, аморальность и ограниченность».
«Законы не являются репрессивными мерами против свободы… Напротив, законы — это положительные, ясные, всеобщие нормы, в которых свобода приобретает безличное, теоретическое, независимое от произвола отдельного индивида существование.
«Действительным радикальным излечением цензурыбыло бы ее уничтожение»,— заявил Маркс.
В эту пору Карл часто разъезжал. Из гулкого Кёльна он направлялся в тихий Бонн, оставлял Бонн для Трира, где умирал друг — Людвиг Вестфален — и покорно скорбела Женни. Потом снова стремглав бросался в Кёльн: редакционные дела уже не терпели его отсутствия. Так шли месяцы — в деловой суете, радостях и огорчениях, в постоянных сражениях с сонмом чудовищ прусской монархии. Незабываемые, по-своему счастливые дни.
Осень. Нежная, розово-синяя умиротворенная пора на прирейнской земле.
Возы с виноградом, персиками и яблоками по утрам въезжают в город, громыхая и будя Карла: он поселился неподалеку от заставы.
Сердито шлепая босыми ногами, разбуженный шумом улицы, Карл плотнее закрывает жалюзи, но спать не может. Столько новых дум и забот! Стол его, как всегда, завален книгами и густо исписанными листами бумаг. Гегель давно одиноко похоронен в дальнем ящике. Похоронен, но не забыт. Другие люди заинтересовали Карла. Французы полонили его досуг. Прудон с его размышлениями о собственности, Дезами, Кабе, Леру, Консидеран. Французский язык то и дело врывается в его немецкую торопливую речь. Новые вопросы — свобода торговли, протекционизм — прочно приковали его внимание.
С маленькой мансарды на тихой окраине Кёльна прищуренными, черными, зоркими, как у орла, глазами обозревает он мир, ищет, строптивый, неугомонный, ответа на все возрастающие земные противоречия.
Юный полководец, еще не нашедший своей армии, еще не определивший цели грядущих походов и боев.
Прежде чем отправиться в редакцию, на которой теперь главным образом сосредоточены все помыслы молодого доктора юридических наук, он идет в ресторанчик, что в переулке близ собора.
Иногда к Марксу в ресторации подсаживается Рутенберг.
Прежней беззаботности, дружелюбия нет более между недавними друзьями. Оба они не те. Карл с раздражением посматривает искоса на отекшее лицо Адольфа.
«Проживает умственный капитал, живет на проценты былых мыслей и дерзаний, не растет, а значит, идет вспять, — сурово думает он, прислушиваясь к многократно слышанным брюзгливым замечаниям собеседника. — Как меняется жизнь и как трудно выдерживать проверку временем! Умственно обрюзг, отстал. Радикал и добрый парень, товарищ в проказах, гуляка, Рутенберг на первом же испытании в редакторском кресле «Рейнской газеты» обнаружил, что не боец он, а растерявшийся учителишка, к тому же и лентяй».
Карл беспощаден.
— Ты — Зигфрид, ты — воин, — возбужденно говорит Адольф, — твое перо — надо отдать ему должное — как волшебный меч Нибелунгов, но твой задор и желчные выпады все же вовсе неуместны. Ты то действуешь наскоком, то вдруг уходишь под прикрытие. Я этого не понимаю.
— Это еще что за водолейство?! Ну, а что будет в действительности?
— Неважно. Достаточно упразднить в понятии.
— О неисправимые скоморохи! — возмущается Маркс. — Вредные болтуны, жонглирующие словами, пустыми, как иные головы. Скоро даже пугливые филистеры распознают в грохоте ваших понятий… звук шутовских бубенцов и барабанов.
Карл смолкает.
«И с такими людьми я думал идти в бой!» — продолжает он думать про себя.
— Кто бы мог предположить, что храбрый доктор Маркс окажется столь осторожным, когда придет время действовать! Ты притупишь свое перо, свое могучее оружие, ратуя за мелочи вроде отмены цензуры либо за справедливые законы для каких-то крестьян, даже не всех крестьян мира, а только рейнландцев… Я и наши берлинские единомышленники отказываемся понимать твои поступки. Штурмовать ландтаг, когда следует идти походом на небо, на все понятия, устаревшие и вредные! Ты консервативен, — продолжал Адольф, весьма довольный своим монологом, — ты не постиг сердцем коммунистического мировоззрения, вот в чем твоя беда.
— Ах, вот оно что! — Карл внезапно совершенно успокоился и заулыбался. — Верно, я считаю безнравственным контрабандное подсовывание новых мировоззрений в поверхностной болтовне о театральной постановке и последних дамских модах. Нет ничего опаснее, чем невежество. Социализм и коммунизм! — Карл говорил все более отрывисто. — Да знаешь ли ты, что значат эти слова, какие клады для человечества, какой порох спрятан в этих словах? Я отвечу тебе теми же словами, что и старой нахальной кумушке — «Аугсбургской газете»…
— Знаю, знаю их наизусть! Это насчет того, что на практические попытки коммунизма можно ответить пушками, но идеи, овладевающие нашим умом, покорившие наши убеждения, сковавшие нашу совесть, — вот цепи, которых не сорвешь, не разорвав сердца: это демоны, которых человек побеждает, лишь подчинившись им. Не так ли?
— Браво! Однако нет Кеппена, чтоб назвать тебя начиненной колбасой. На этот раз ты почти не переврал моих мыслей. Но сейчас я имел в виду другое. Коммунизм нельзя ни признать, ни отринуть на основании салонной болтовни. Ни одно мировоззрение не живет более землей, нежели это, а ты знаешь, — я не раз доказывал тебе, — что, даже критикуя религию, мы обязаны критиковать политические условия. Что касается цензуры, то это удушающий спрут, который надо разрубить: с ним погибнет многое. Кстати, послушался ты меня — прочитал Прудона, подумал о Консидеране?
Не отвечая, Рутенберг посмотрел на часы и встал.
— Без новых французских учений об обществе нельзя существовать, не только что двигаться в политике, да и в газете, — сухо добавил Карл.
— Кстати, — сказал Рутенберг покорно, — как тебе известно, со вчерашнего дня я более не редактор «Рейнской газеты». Говорят о тебе… Что ж! Желаю успеха!
Карл проводил глазами сутулую фигуру Адольфа. Было что-то жалкое, неуверенно-развинченное в его походке. Кончено! С Рутенбергом уходило прошлое.