Избранные эссе
Шрифт:
Мне кажется нужным говорить не только о том, что происходит по ту сторону фронта или в России. Мне кажется, что всегда правильно и полезно в первую очередь судить собственные ошибки и недостатки или ошибки и недостатки тех, кому сочувствуешь. Горе тем, чьи недостатки в первую очередь обличены врагами, — враги делают из этого вывод, чтобы использовать их в своих целях, а не для того, чтобы исправить их по существу. Итак, мне кажется должным самым внимательным и беспощадным образом искать недостатки тех, к кому относишься с симпатией.
По эту сторону фронта многое меня пугает. Я везде ищу и нигде не нахожу ничего, что бы мне указывало на возможность какого-то прорыва от материальной жизни к вечности. Иногда попадается очень неопределенное выражение чрезвычайно общих и расплывчатых идеалистических чаяний, немного в стиле Достоевского:"сочувствие всему прекрасному и высокому", — но это достаточно туманно.
Так вот, как-то мучительно хочется, чтобы по эту сторону фронта не останавливались на полпути, чтобы кто-то договорился до последних истин, чтобы эти истины зажгли души, чтобы именно они, громко и четко наименованные, стали подлинной, глубокой, религиозной целью современных событий.
А покуда этого нет, все представляется достаточно неопределенным и шатким. Нельзя осуществлять творческие задания в жизни, только отталкиваясь от творческих заданий своего противника. Идеологическая инициатива должна быть в руках того, кто хочет победить, и инициатива эта должна уметь облекаться в разные формы — от простых и всем понятных лозунгов до последних истин религиозного прозренья.
Мне страшно, что я этого еще не чувствую нигде. Может быть, нет ничего удивительного, что люди, занимающиеся самым лаицизированным из всех человеческих дел — политикой, не говорят нам о последних ценностях, за которые надо бороться. Это, так сказать, не входит в их профессиональные обязанности. Естественно, что торговка на базаре торгует, адвокат в суде защищает, военачальник ведет в атаку, политик учитывает взаимоотношение экономических, дипломатических и прочих сил, — христианин же проповедует христианский смысл событий, которые имеют и многие другие смыслы. И было бы плохо, если бы все взялись не за свои дела.
Но думаю, что такая точка зрения неверна, потому что фактически любое дело — и маленькое, и большое — можно делать и христиански, и антихристиански.
Но тут меня смущает даже другое. Меня смущает христианин, и смущает больше всех других участников мировой исторической трагедии.
До войны мы много раз слыхали о мощности и быстроте развития экуменического движения, — через перегородки исповедных различий, объединенные верой во Христа, люди признавали друг друга братьями и хотели действовать на основе взаимной братской любви. Боюсь я, что эта религиозная Лига Наций не выдержала испытания в той же степени, как и Лига Наций политическая. Я даже не хочу слишком настойчиво и сильно критиковать то, что происходит. Просто ясно, что нельзя не чувствовать полную неадекватность голоса этой мировой совести и бессовестного стремления поработить мир. И поэтому, как ни относиться к экуменическому движению, сейчас очевидно, что не ему быть носителем христианского идеала в современном конфликте: не тот у него голос, не тот пафос, не те крылья, которые для этого требуются.
Была опубликована энциклика римского папы, касающаяся современного положения мира. Вся она состоит из тщательно подобранных, человечески мудрых и благородных положений. Против нее почти нечего возражать. Дипломатическая тонкость и изысканность ее автора сумела ее сделать приемлемой для всех, — даже для людей, далеких от религиозного миросозерцания. И если есть против нее возражения, то они идут не от человеческой мудрости, гуманности, не от того, что составляло душу и разум довоенной Европы, не от истории, а от того чувства конца и катастрофы, в котором мы живем. Если ее принять, то окажется, что божественные законы как-то чересчур совпадают с законами среднего европейского гуманистического либерализма, что мы не стоим над пропастью, что с адом и его населяющими силами можно вести борьбу хорошо выверенными дипломатическими трактатами. Трудно определить, что в ней неприемлемо. Может быть, всего точнее, — отсутствие
Нам, русским, трудно. Может быть никогда история не создавала таких запутанных и противоречивых положений, как то, в котором находимся сейчас мы. Можно сказать, как бы что ни оборачивалось, всегда, при всех обстоятельствах мимоходом ударяло нас по головам. Заметьте, как у нас сейчас заглохли политические разногласия, — это потому, что все мнения опровергнуты жизнью, одни вынуждены восхищаться действиями своего заклятого врага, пацифисты славить войну, убежденные драчуны — не знать, за что воевать, интервенционалисты — отказываться от интервенции, а оборонцы — мечтать о ней. Но это все политика. Основная же трудность наша в области религиозной. Мы чувствуем религиозную катастрофу, нависшую над миром, но мы так долго воспринимали религию как некую благородную национальную традицию, что сейчас у нас не хватает силы все пронзить ее огнем.
А, между тем, так хочется верить, что именно из недр православного христианства, великомученического, гонениями отрешенного от законов мира сего, очами тысяч и тысяч лучших своих детей взирающего в лицо смерти, плечами тысяч и тысяч своих слуг подымающего голгофский крест. Православное распятое христианство — ждет своей Пасхи, ждет своего воскресения в силе и в духе
* * *
И теперь последнее, — война.
Приемлем? Не приемлем? Война — подвиг? Война — организованное убийство? Воин — страстотерпец? Воин в древности отлучался от причастия? Есть войны справедливые, почти праведные? Все это вопросы, вопросы, которые показывают всю противоречивость в самой природе войны. С одной стороны, война–грех и несчастие и катастрофа, с другой стороны, в последовательном пацифизме есть что-то эгоистически–вегетарианское, от чего мутит душу.
Я думаю, что в понятии войны далеко недостаточно расчленены определения нападающей и защищающейся стороны. Этим понятиям дано место в начале конфликта с целью в конце войны использовать это дипломатически, политически и экономически. Но на самом деле настоящего морального и даже религиозного расчленения не произведено. Если разбойник нападает на дом и живущий в нем защищается, то в дальнейшем, когда происходит суд, независимо от того, удалось ли разбойнику его преступление или нет, или даже может быть защищающийся победил разбойника, — на скамье подсудимого все же будет разбойник. А не то что разбойник действительно первый нападал, а потом все было смешано в общей драке и уж даже не так важно, кто начал, а важно, кто победил. Было бы правильно иметь два различных глагола для обозначения действий нападения и защиты. Говорить не"Франция воюет"и"Германия воюет", а Германия воюет, нападая, а Франция воюет, защищая, и в этих деепричастиях должно быть все ударение, как в деле с разбойником нельзя сказать, что он и мирный житель начали драться, а можно сказать, что разбойник шел грабить, а мирный житель защищался от грабежа.
Думаю, что христианская совесть никогда не может руководствоваться мотивами разбойника, т. е. для нее никогда неприемлемо агрессивное участие в войне. Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом претерпевания войны, пассивного в ней участия, войны защитительной. И тут я подхожу к главному, что определяет христианское отношение к войне. Сила не в ней, а в том, что за нею.
Есть в войне нечто, что заставляет, не всех, но многих, прислушиваться, и вдруг, среди рева пушек, стрекотания пулеметов, стонов раненых, — услышать иное, услышать далекую архангельскую предваряющую трубу.