Избранное
Шрифт:
Видно было, что неловко старому Куратору заводить об этом разговор, хотя он решился на него; да и разволновался старик и старался теперь говорить как можно проще, чтобы совсем не расчувствоваться. У Жофи тоже стояли в горле слезы. Этот старый человек с вислыми усами, блестящими глазами и мешками под ними был все-таки ее отец, возле которого она так любила вертеться в детстве в дни убоя свиньи, когда он мастерским движением вырезал окорок, грудинку, а потом совал ей в руки почку: неси, да не урони гляди, помощница! А в день Яноша как ободряюще кивала ей эта милая голова сквозь табачный дым и клики целой армии гостей, яростно спорящих о политике, обо всем на свете. Да все слезы и причитания старух не стоят этого запинающегося голоса, старающегося победить растроганность этих грустно повисших усов!
— Вы уж говорите сразу, папенька, какому вдовцу жена понадобилась, — улыбнулась она старику сквозь слезы, — чтобы его коров-сиротинок доить.
— Видишь, какой злой язык у тебя, — ответно улыбнулся и отец. — Да я, может, и не прочу
Жофи сидела напротив него раскрасневшаяся, с пылающими щеками и боялась хоть на миг прикрыть глаза, чтобы не полились слезы. Старик отец вынул массивные серебряные часы и больше не глядел на Жофи.
— Сейчас уже выходить начнут, поплетусь и я. Да, еще мать наказывала, чтоб к вечеру пришла, Илуш и так дуется, что ты даже не поглядела ни разу на ее ребенка. Как ни горько бывает иной раз, но того, кто перед тобою не виноват, обижать не годится. — И когда Жофи проводила его до калитки, еще раз спросил — Так ты придешь? А за разговор этот не сердись, я ведь добра тебе желаю. — Он стиснул ей руку и медленно зашагал домой.
Поднявшись на галерею, Жофи немного постояла. Уперлась лбом в столбик и слушала шум крови, волнами приливающей от сердца: вот пульсирует на шее, шумит за ухом, потом закружила-забурлила в голове — и вот уже накатывает новый вал; Жофи казалось, что она стоит на берегу большой реки, посылающей одну волну за другой. По телу ее бежали мурашки, иногда она вздрагивала от странно-сладостной слабости. «Что со мной, да я совсем тронулась! — слышала она голос разума между двумя приливами крови. — Да таких душить следовало бы. Или вовсе я бессердечная, что способна об этаком думать?» Но голова ее по-прежнему приникала к столбику галереи, а тело таяло в сладкой истоме. Ни единый звук не раздавался в голубом воздухе, и земля была так же неподвижна, как небо. Но вот с нижнего конца села донеслось величественное гудение: тот, кто знал этот псалом, мог без труда различить каждое слово. Жофи выпрямилась. Сейчас они будут здесь, Кизела и ее сын: она — в черной шелковой блузе, он — в клетчатом костюме и желтых сапогах, с бесстыдной ухмылкой в глазах… И тут она, с этими безумными надеждами! По столбику, у которого она стояла, бежала красная полоса, дважды, трижды обвивая его и многократно перекрещиваясь. И у тебя хватило бы сердца забелить это, дрянь ты последняя, забыть синее личико, судорожно хватающий воздух рот! Значит, и в сердце нашем покойные быстро зарастают травой? Или человек просто-напросто зверь? Пение замирало, голоса шли на убыль, Жофи почти видела, как один за другим подымаются со скамей прихожане, вот уже в каждом ряду встал кто-то — сперва из песни исчезли женские сопрано, потом поредели и мужские голоса. Теперь Кизела стоит перед церковью с черными жемчугами на шее, ждет сына в клетчатом костюме, который, подойдя, легонько треплет «мутер» по щеке, а она, счастливая, поглядывает на почтмейстерское семейство. Да разве есть им до нее дело? Кто знает, что они затевают, отчего так ласковы с ней? Как ухмыльнулся бы Имре, знай он, что в ней происходит!
Жофи вбежала в дом, накинула платок, сунула под мышку бутылку для поливки и вылетела на улицу, оставив дом открытым настежь, только в своей двери повернула ключ. Едва она вышла на улицу, как на первом же углу показался идущий из церкви народ. Жофи подхватила сзади длинную юбку, чтобы шагать быстрее; она бежала от этой по-весеннему разодетой толпы, словно то был огромный красочный водяной вал, который, настигнув, закрутит, потопит ее. И какая же я дура, ругала она себя, когда преследовавшая ее толпа отстала. Именно Имре имел в виду отец, как же! Что из того, что он не крестьянин и не здешний? Да разве один он такой? Кто знает, кого ему присоветовали, может, старика какого-нибудь вроде этого глухого Тота — а она уже вон о ком думает. Родители просто избавиться от нее хотят, чтобы горькая ее судьба не колола им глаза. Надоело видеть ее вечно унылую физиономию, чуять кладбищенский дух вокруг нее — пусть лучше уедет с глаз долой. А может, заметили что-нибудь? Но что могли заметить? Да разве сказала она с этим Имре хоть десять слов? Едва увидит — тотчас спешит уйти. Но тогда почему так увивается возле нее Кизела? Прежде-то она другая была. Да просто жалко ей тебя стало, вот и подобрела. И о чем же ей говорить с тобой, как не о сыне да о том, какое у него хорошее место — разве есть у нее другая радость в жизни! А может, все-таки… Как знать, а вдруг они уже и сговорились за ее спиной, и отец приходил только подбодрить. Додумайся она до этого раньше, сгорела бы со стыда перед отцом. Да как они могут так о ней разговаривать, разве дала она повод для этого? Жофи постаралась представить себя на месте отца. Он говорил с нею так ласково, а сам небось думал: «Бедная ты моя Жофи, и на что он тебе сдался, юнец этот; однолетки вы с ним, да и какой он, право, человек-то еще. Шофер, то ли тебе надо? Ну да ладно, хватит с тебя горя всякого, не буду портить радость твою, коли такой тебе по сердцу пришелся». Она просто одеревенела вся от стыда, пытаясь воспроизвести ход отцовских мыслей. Нет,
— Ох и быстро же вы идете, даже не замечаете бедного путника, — неожиданно прозвучал за ее спиной голос Имре. — А я смотрю, кто это спешит впереди, да на троицын день, больно уж на нашу хозяюшку похоже. Но окликнуть не посмел. Целую ручки, — добавил он, когда Жофи остановилась на минуту.
— Вы это? — проговорила Жофи, и на секунду ожесточенное выражение исчезло, лицо ее захлестнуло ярким светом. Земля, словно обезумевшее сердце, пульсировала у нее под ногами, как будто не она сама шла по ней, а ее подбрасывали толчки этого сердца, деревья же вырвались вместе с корнями и бешено убегали прямо через засеянное поле.
— Да, решил вот в Богард съездить, у меня там дружок механик, звали сегодня к обеду. Но вы-то как задумались, — сказал Имре и неведомо почему озорно засмеялся.
Жофи знала, что это ложь. Кизела с вечера затеяла тесто и зарезала каплуна. Так что в Богарде ждать его не могли. Да и откуда там у него приятель механик? Врет, бесстыдник, но было в этом вранье что-то успокаивающее: Жофи как бы получила над ним преимущество. Деревья сразу остановились у края посевов, и Жофи теперь не нужно было так судорожно держаться, чтобы не пошатнуться. Она даже позволила себе легкую улыбку.
— Я слышала шаги, но подумала, что это нахал какой-нибудь.
— Что ж, пожалуй, так оно и есть, — расхохотался Имре. Но так как лицо Жофи опять похолодело и застыло, ему вспомнились наставления матери: «Не вздумай с ней дурачиться!» И он договорил уже серьезнее: — Мама искала вас повсюду, когда мы вернулись из церкви. Решила, что вы к своим пошли. Ведь вы, верно, и не обедали еще.
— Я не проголодалась, — ответила Жофи холодно. Она и сама не могла бы сказать почему, но сейчас ее глубоко задел намек на ее траур.
Однако сбить Имре было не так просто.
— Странная вы, — проговорил он и с интересом поглядел ей в лицо. — Иной раз думаешь, такие только в книгах бывают.
Было что-то особенное в этих улыбчивых глазах, от чего Жофи вдруг почти застыдилась. На секунду она увидела себя насмешливыми глазами Имре, увидела Жофи Куратор, печальную черную птицу, быстро-быстро идущую по верхней тропе: вот, не успела пообедать и уже спешит на кладбище. Еще бы, ведь опоздает, если пойдет помедленней или просто ее взгляд прогуляется по этим волнующимся нивам, по медлительно плывущим облачкам. Жофи увидела, как смешно это черное пугало, и вдруг взбунтовалась против себя, и захотелось ей показать улыбающемуся парню, что вовсе она не прочернела насквозь до мозга костей, как он, верно, думает про нее.
— Ну, видите, оказывается, не только в книгах, — отпарировала она и сама опешила, услышав свой вызывающий, дерзкий голос: таким бывал он в девичестве, когда с нею заигрывали, а она кокетливо отбривала смельчака. Но ничего, зато он и такой ее увидел.
Имре сразу уловил вдруг изменившийся, более свободный тон и, осмелев, вернулся к своей обычной манере.
— Вот я и смотрю, — отозвался он, улыбаясь, — такая молодая женщина — и все эти старушенции вокруг. Как приболевший ягненок, право, — он еще жив, а его уж вороны заклевали. И зачем только вы позволяете? Да гоните вы их в шею. Ведь эти как примутся стонать да причитать, так всю душу вытянут. Случилось горе, ну, что поделаешь, затем и молодость, чтобы пережить его. Хотя, конечно, мое дело сторона, — добавил он, опять вспомнив, зачем прикатил сюда. Да и вообще, с чего он ей проповеди читает!