Из пережитого
Шрифт:
Всю зиму 1904 г. шли мобилизации сибирских крестьян как более близких к месту действия, к весне же эта общая беда подошла и к нам, коснулась и нашего дома. 30 апреля я получил явочную карту о явке на сборник пункт, как запасной солдат. Оказалось, что меня уволили в запас на общем основании и воинского звания не лишили. Идти на войну, да еще на такую непопулярную, для меня было гораздо хуже каторги. По своим убеждениям я не мог себе представить, что я там буду делать и зачем я это стану делать? Руки опускались заранее, и заранее же я узнал, что пользы там
В казарме я слышал открытый ропот солдат, которые также осуждали эту войну и не хотели идти туда.
– - За что нам воевать, за чужую квартиру?
– - говорили солдаты из рабочих.
– - У нас собственности нет, а работать на других не все ли одинаково: будь то русский заводчик и фабрикант, будь то немец или японец. Может, японский-то купец еще дороже платить будет.
– - Ни за что не поеду, -- говорил один из них, -- как посадят в вагоны, так я на мосту в реку брошусь (он и бросился), пускай хоть могила на родине детям останется, а там сдохнешь, дети и могилы не будут знать.
– - А нам и совсем не за что воевать, -- говорили смельчаки из крестьян.
– - Земли наши японец не трогает и не собирается трогать, да и земли-то у нас мало, а воевать за
194
целость помещичьих имений не согласны. Мы и поедем туда, а что толку-то от этого, будем там дурака валять да больными притворяться.
– - Я бы им последнюю лошадь и корову отдал, лишь бы они моей жизни не трогали, -- говорил рядом со мной солдатик, -- всю жизнь в батраках буду жить, только бы жить да свою семью иметь.
– - Если бы меня отпустили, я бы голым убежал до дому, -- говорил другой, -- никого бы и не постеснялся даже. И что они, ироды, делают с нами!
О таких разговорах скоро узнало начальство и приказало взводным и фельдфебелям не допускать собираться в кучки солдатам и сейчас же их разгонять, а кто будет разговорами заниматься -- тех сажать в карцер.
В один из праздничных дней я поехал в Ясную Поляну к Льву Николаевичу и советовался с ним, как мне поступить. Лев Николаевич плакал вместе со мною над моим положением, плакал и за всех тех несчастных, которые должны ехать на убой за десять тысяч верст и погибать там в канавах неизвестно за что.
– - Главное, бери только по своим силам, и непременно поговори вперед с семейными, -- говорил он мне.
– - И впереди и сзади для тебя может быть одинаковая погибель и ты заранее будь готов к этому.
– - Ко мне теперь каждый день приходят женщины с детьми, -- говорил он, -- чтобы я похлопотал им о пособии. Приходят и плачут. И я плачу вместе с ними. Разве им пособия нужны? Им нужны их сыновья, мужья, отцы и братья, а без них сколько бы они ни получали пособия, все они будут горькими вдовами и сиротами... Дипломаты уверяют, что без
Когда я рассказал Льву Николаевичу о том недовольстве войной запасных, какое я видел в казарме, он сказал:
– - Да так оно и должно быть на деле. Патриотизмом заражены только газеты и газетные писаки, которые теперь получают уйму денег за свое вранье, да те дельцы, которые наживают во время войны капиталы, а народ молчит и страдает. За этим и солдат подпаивают водкой, чтобы они в пьяном угаре забывали свое настоящее положение в этой жизни. Да, да, ведь без ужаса и омерзения нельзя даже и подумать об этом огульном злодеянии, на которое посылают их, а их еще заставляют ходить под музыку и
195
песни на это злодеяние, заставляют кричать "ура", когда от них побегут недобитые ими солдаты другого народа.
– - Я несколько раз собирался навестить вас в казарме, -- сказал мне он на прощание, -- хотелось посмотреть на эту толпу обреченных людей; я два раза доходил до половины пути, но всякий раз вертался обратно, сознавая всю неудобность появиться в казарме и смутить вас и всех других. Я сказал об этом Душану Маковицкому, и он с большой охотой исполнил это за меня.
Недели за три до отправки на войну я подал все же письменное заявление об отказе от службы с оружием в руках, мотивируя тем, что по чистому человеческому разуму, не затемненному ни страхом, ни корыстью, ни желанием карьеры, делать этого нельзя, и, чтобы не обманывать начальство, я заявляю об этом наперед. Может, я и не прав политически, говорил я в этом заявлении, но иначе поступать не могу, так как политика есть условная ложь и ширма, за которой люди обычно прячут свою совесть, что жизнь человека и ее задачи перед людьми и Богом совсем не в этой политической лжи, а только в делании добра и правды, в желании другому того, чего желаешь себе.
Я считался рядовым 4-й роты II пехотного Псковского полка, но, минуя непосредственное начальство, подал свое заявление в полковую канцелярию. На другой день нас погнали с песнями на стрельбище, за семнадцать верст от Тулы, и когда нашу роту развели в цепь для стрельбы, по ней неожиданно забегал фельдфебель, выкрикивая мою фамилию. Я отозвался, и меня тотчас же взяли из цепи и с вестовым отправили обратно в Тулу, в штаб полка. На коридоре с пустыми ящиками ко мне вышел адъютант с моим заявлением и спросил:
– - Это ты писал сам, собственноручно?
Я подтвердил.
– - А ты знаешь, что не только по суду, но я сейчас сам могу пристрелить тебя здесь вот, в коридоре, и никому не буду отвечать за такую гадину!
– - гневно закричал он на меня, беря из кобуры револьвер.
– - Стой и не шевелись! Ты изменник, и с тобой разговоры коротки!
Я спокойно опустил руки и сказал:
– - Что вы сделаете со мной, это ваше дело, а мое дело вас не обманывать, пока еще меня не увезли за десять тысяч верст.