Итамар К.
Шрифт:
Они замолчали.
— Поиграй мне, пожалуйста.
— Сейчас?
— Почему бы и нет? — настойчиво сказала она и подняла на него глаза. — Пожалуйста.
Итамар встал с кровати, а закутанная в одеяло Рита устроилась поудобнее.
— Нет, оставайся голым, — приказала она, увидев, что Итамар засовывает правую ногу в брючину.
— Я не могу так играть. Ни разу в жизни не играл голым.
— Ну и что? Представь, что мы одни на природе, как будто между нами нет никаких перегородок, как будто…
И он играл ей — как стоял, нагой — сонату Бартока для скрипки соло.
— Продолжай играть, — сказала она и начала ласкать его, переводя взгляд со скрипки на книги, на листы рукописи. Но Итамар не мог больше. Он отложил скрипку и, несмотря на Ритины просьбы продолжать, потянул ее в постель.
IX
Сидя на оранжевом пластмассовом стуле в коридоре академии, Итамар ждал, когда его пригласят на заседание. Удивительно, но он еще ничего не решил со сценарием. Впрочем, удивляться было нечему, так как с момента встречи с Ритой все его мысли были заняты ею. Он обедал и ужинал с ней, предавался любви и в фантазиях, и в действительности, ходил с ней на концерты. Тем не менее будущий фильм не давал о себе забыть. Накануне ночью Итамар рассказал Рите о предстоящей второй встрече с членами комиссии.
— Это все, чего они от тебя хотят? — с удивлением спросила Рита после того, как он объяснил суть требований комиссии. — Почему бы тебе не согласиться? Это так важно?
— Не знаю. Может, и не очень. Я только думаю, что сказал бы Меламед о такой попытке… По сути дела, о попытке скрыть его убеждения. А они у него были совершенно твердые в определенных вопросах, он не стал бы уклоняться. Он смотрел на жизнь без розовых очков. Это заметно даже по его манере исполнения, как, например, он выделял слова Екклесиаста в песнях Брамса.
— И когда точно это произойдет?
— Что?
— Когда Меламед явится и выскажет тебе свое мнение?
— Ужасно смешно.
— Конечно, смешно. Ты не понимаешь, что это абсурд?
— Да, он умер, но я не могу не считаться с его реакцией — пусть и воображаемой — на то, что я делаю. Все время, пока я писал сценарий, он являлся в моем воображении, что-то одобрял, что-то отрицал, реагировал на каждую мою сцену или фразу.
— Что скажет Меламед… Какая странная мысль. Следуя твоей логике, мы в конце концов должны будем спросить Меламеда, как он относится к самой идее фильма. Ты уверен, что он хотел бы увидеть себя на экране?
— Знаешь, он не был чересчур скромным. Конечно, он никогда не относился к тем, кто старается попасть в каждую газету, однако же знал себе цену и хотел, чтобы весь мир признал это. Я не сомневаюсь, что он был бы рад появлению фильма. Но только честного. Лживая картина, воплотившая лишь буйную фантазию страдальца-режиссера, возмутила бы его.
— Но Меламед умер, и в любом случае та интерпретация, которую ты даешь его жизни, — твоя интерпретация, а не его. Меламед не имеет к этому никакого касательства. Все, что он сделал, уже не принадлежит ему.
— Правильно. Дело не только в том,
— Остались его записи. Это главное.
— Но я показываю и другие стороны его жизни, характеризующие его личность, вещи, которые были ему важны. Эти факты нельзя искажать.
— Интерпретация — не искажение. Ты смотришь на него и на его жизнь по-своему. Жизнь Меламеда подлежит толкованию, так же, как и его произведения.
— Но и его произведения заслуживают правильной оценки. Невозможно превращать их в то, чем они на самом деле не являются. Его жизнь и творчество — непреложный факт. Искусство Меламеда останется навеки вне всякой связи с какой-либо интерпретацией.
— Тут ты ошибаешься. Оценка произведения — эликсир его жизни. Без нее сомнительно само существование произведения. — Заметив недоуменный взгляд Итамара, Рита добавила: — Если некому воспринять и оценить чье-то творение, чего оно стоит? И более того, существует ли оно вообще?
— Сейчас я слышу не тебя, а твоего профессора. Ты хочешь сказать, что, если бы в мире не нашелся критик, способный проанализировать творчество Меламеда, его искусство не существовало бы вообще? Что без «аналитиков» у него нет самостоятельной ценности?
Рита снисходительно улыбнулась:
— Яне хочу вступать с тобой в дискуссию. Ты, в отличие от меня, специально не изучал этот предмет. Есть вещи, которые приняты сегодня во всем мире. Истина заключается в том, что ценность творчества Меламеда относительна и может меняться — в соответствии с изменением вкусов и концепций.
— Я не верю этому. Я не верю в пустые идеи. Это просто суесловие. Ценность творчества Меламеда абсолютна. Был он выдающимся певцом или нет — это уже вопрос оценки. Да, оценка может быть ошибочной, вполне вероятно, не все с ней согласятся. Но в любом случае есть абсолютное мерило ценностей. Ты не убедишь меня, что кантата Баха, которую мы слышали сегодня вечером, перестанет быть прекрасной через тысячу лет, даже если после всемирной катастрофы от человечества останутся всего несколько охотников за антилопами, бегающих голыми по пескам. В том и заключается особый талант Баха, его изумительный Божий дар. Его кантата будет и тогда столь же совершенной, как и в момент создания.
— Но ты же сам знаешь, что Баха не так уж ценили в его время, что признание пришло позже.
— Это только усиливает мои аргументы: нет связи между ошибочной оценкой, какой бы общепринятой она ни была, и подлинной ценностью вещи. И я верю, что пение Меламеда — то, как он слышал музыку и исполнял ее, — прекрасно по самым строгим меркам.
— Человеческие критерии…
— У нас нет других! Его записи останутся навечно, ты сама сказала, и ценность их останется неизменной. Какое оправдание может быть тому, кто пытается извратить их истинную сущность? И в то же время, какое оправдание будет тому, кто пытается извратить другие стороны его жизни?