Исповедь одного еврея
Шрифт:
Официальный обвинитель был менее всего склонен понять дилемму Раскольникова. «Мы должны отбросить это объяснение… И признаемся, мы и не понимаем, зачем нужно Ковнеру портить и унижать свое сознание такою явною, бесцеремонною ложью?.. Уж не считает ли он себя каким-то необыкновенным, непризнанным существом, у которого и самый подлог является геройством, в самом мошенничестве сквозят доблесть и честь? Письма его отчасти наводят на эту мысль. Пусть же ваш строгий приговор покажет, что таких существ не бывает на свете или, лучше, что их отвергает общество и обвиняют присяжные…»
Разбираясь в психологии подсудимого, обвинитель подчеркивал принципиальное отрицание Ковнером главной базы общественного порядка — права собственности. «Рассуждение Ковнера в высокой степени оригинально и своеобразно. Московский Купеческий банк, рассуждает он, получает на свой капитал огромные проценты. Сумма в 168 тысяч рублей для него ничего не значит. Употребление
Общее развитие и литературная деятельность Ковнера были признаны прокурором обстоятельствами, отягчающими его вину: «Заметьте, господа присяжные, и то обстоятельство, — заключал обвинитель, — что этот человек поучал нас со столбцов газет и журналов тем требованиям общественной совести, которые он сам попирал таким преступным деянием… Бедное печатное слово, бедные сограждане!»
Речь обвинителя произвела большое впечатление на присяжных. Муравьев в то время только начинал свою судейскую карьеру, но уже считался в Москве самым даровитым обвинителем. Во всех громких процессах второй половины 70-х гг. неизменно фигурирует его имя. Речи этого 25-летнего обвинителя считались событием дня и вызывали повышенный интерес, особенно в официальных и чиновных кругах. С первых же шагов Муравьева на судейском поприще наметились крупные карьерные возможности этого будущего министра юстиции и посла в Риме.
Речь его по делу Ковнера была прекрасно разработана, подготовлена специальным изучением журнальной деятельности подсудимого и, при ораторских данных обвинителя, должна была настроить в определенном духе общественных судей. Впрочем, не менее даровитому молодому криминалисту, защищавшему Ковнера, удалось несколько смягчить это впечатление.
«Вы уже слышали, откуда взялся Ковнер, — начал главную часть своей защитительной речи Л. А. Куперник, — слышали, из какой непросветной трущобы быта евреев северозападного края вышел он на свет Божий, как мало-помалу он приобретал сведения, познания, и дошел наконец до того, что имел место в банке, был сотрудником газет и журналов, писал и повести, и романы, и критику, и фельетоны. Вы понимаете, какую гордость он должен был чувствовать, какое самомнение должно было в нем развиться; вы согласитесь также с тем, что имея все-таки образование поверхностное, нахватавшись вершков, жадный, как все новички в науке и мысли, до новостей и крайностей, он мог и должен был по-своему понимать и принимать разные теории, правильному пониманию и оценке которых много мешает то, что о них у нас нельзя говорить вслух. И вот — с головой сильно, но неправильно развитой, с тщеславием весьма понятным, с порывами к широкой деятельности, к известности, легкие отблески которой он уже видел в своем муравейнике, — такой юноша попадает в Петербург, центр русской жизни и цивилизации, соединяющий в себе все светлые и все безобразные явления нашей жизни, громадное богатство с грандиозной нищетой, изысканные потребности и средства к их удовлетворению и не менее изысканную невозможность удовлетворить самым элементарным нуждам человека. Начинается тяжелая борьба за существование, перемежающаяся светлыми, но не менее того убийственно грустными моментами счастливой любви к женщине и обрывающаяся катастрофой преступления. Нуждаясь сам в куске хлеба, он близко сталкивался с людьми еще более нуждающимися, и мы не можем не оказать справедливости той готовности, с которою он делился последним с этими людьми. Нужда и горе сближают людей, Ковнер все более привязывается к девушке, желание помочь ей и ее родным растет со дня на день, средства если не уменьшаются, то не увеличиваются, являются долги, необходимость кредита, необходимость поддержать, боязнь потерять его, потерять занятие, репутацию. А тут каждое утро, приходя в банк,
В заключение защитник остановился на моральных страданиях подсудимого после ареста:
«Господа, с тех пор, как Ковнер в Киеве решился покончить с собой, прошло четыре месяца. Разлученный с женой, оторванный от всего света, опозоренный, оплеванный в тех самых газетах, которые еще так недавно поучали нас его устами, в одиночной келье Сущевской части, а потом в нашем многолюдном тюремном замке, много нравственных мук вынес этот человек, многое прошло в его голове, много страдала душа. Думаете ли вы, что это меньшая кара, чем то наказание, которое ему предстоит? И неужели вы не отзоветесь на его вопль о пощаде бессознательно вовлеченной жертвы, жены его? Господа, я кончаю и прошу вас об одном, будьте правосудны, но не будьте жестоки, карайте виновных, но щадите невинных».
В своем последнем слове Ковнер указывал, что его поступок вызван не злою волею, а целой цепью тяжелых обстоятельств, которую он не мог разорвать. Говоря о своей напряженной тринадцатилетней борьбе за существование, в результате который он предан суду, потерял родных и любимую девушку, Ковнер не выдержал нервного напряжения и залился слезами.
В 9 часов вечера присяжные вынесли приговор, которым Ковнера признали виновным, но даровали ему снисхождение. Смягчение наказания, по сообщению газет, произвело на зрителей благоприятное впечатление. Софию Кангиссер оправдали. Суд постановил: лишив Ковнера всех особенных лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, сослать в арестантские роты на четыре года.
Таким лаконическим стилем сообщали газеты о горестном крушении долголетних мечтаний одного фантаста. Сон славы, в котором двадцать лет жил этот жадный искатель великих деяний, мгновенно рассеялся. Безграничные возможности творчества, влияния, реформаторских подвигов оборвались у порога арестантской казармы. Целая эпоха планов и замыслов безвозвратно погибла. Начиналась тяжелая и жестокая пора искупительного пути.
Прежний, уходящий от него мир в последний раз блеснул Ковнеру прощальным приветом.
Когда присяжные вынесли обвинительный вердикт и суд постановил приговор, осужденный вышел из залы заседания в коридор. Публика уже разошлась. «В это время, — вспоминал впоследствии Ковнер, — ко мне подошла изящная молодая женщина, лет двадцати трех, богато и со вкусом одетая, и протянула мне свою маленькую ручку, в которой я ощутил какую-то бумажку. Я посмотрел на нее с удивлением. Она, в свою очередь, обдала меня таким теплым взглядом, в котором я видел не только сожаление ко мне, но и убеждение, что она не считает меня таким извергом, каким выставил меня прокурор в своей обвинительной речи. Моя жена, судившаяся вместе со мною и оправданная присяжными, сидела возле меня. Она подняла на прекрасную незнакомку свои большие глаза и ждала, чем кончится эта немая сцена.
— Примите, — тихо проговорила молодая женщина умоляющим голосом.
— Я вам очень благодарен, — заметил я, растерявшись, чувствуя, что мне подали подаяние, — я должен заявить, что пока, слава богу, не нуждаюсь.
— Знаю, — возразила незнакомка, сконфузившись, — но все-таки прошу вас принять мою посильную лепту…
— Но, сударыня, в другом месте ваша лепта, может быть, имела бы лучшее применение.
— Передайте сами, кому хотите, — робко проговорила она, — но прошу вас принять.
Я принял. Молодая женщина сделала грациозный поклон и удалилась.
Кто была эта дама, почему она так настаивала, я так и не узнал, но образ этой доброй души навсегда сохранился в моей памяти. Полученные мною деньги — это были пять рублей — я передал в тюрьме действительно нуждающимся арестантам…»
Ковнер был снова водворен в тюремный замок. Наступившее мрачное трехлетие заключения и этапного следования в Сибирь вскоре ознаменовалось новым ударом — смертью его жены, подкошенной пережитым позором и судьбою любимого человека. Эти скорбные годы озарились один только раз проблеском нравственной поддержки и сочувственного утешения — в тот зимний день 1877 г., когда в Московскую тюрьму на имя заключенного Ковнера пришло письмо Достоевского.