Иногда промелькнет
Шрифт:
Квартира их по тем временам казалась роскошной, и что самое главное — экзотической. Борькин отец привёз с войны немало замечательных трофеев. Помню тяжёлое выпуклое стекло, типа лупы с радужным отливом, и в нём — словно настоящий сказочно-розовый немецкий городок. Бордово-зелёный ковер, с оленями в горах. И главное — коричневый, богатый, сверкающий никелем, немецкий патефон, с красивой голубой наклейкой снизу крышки — она появлялась, когда крышка откидывалась. Тягучие, томные танго сладко бередили не столько душу, сколько живот — мы сначала, слегка кривляясь, танцевали друг с другом, потом к нам стали набегать и самые отчаянные из девчонок.
Патефон был и у нас дома — тяжёлый,
Бешеное кружение всегда вызывало скорое пошатывание и тошноту — но это я уже тогда воспринимал как неизбежное: во всём прекрасном должен быть какой-то головокружительный, трагический оттенок.
Были песни, которые захолаживали меня не ритмом, не движением, а высоким, торжественным и гордым содержанием:
Я не первый день живу на свете, Я объездил сёла, города, Но такой я девушки не встре-етил, И не встречу больше никогда!Это красивым сочным баритоном сообщал некто Юрий — пластинка называлась «Песня Юрия» и действовала на меня необычно — неужели и я когда-то, как Юрий, буду так же трагически горд?
Ещё была пластинка, которую я хотел слушать один, каждый раз я с замиранием сердца ждал — поставят её на этой шумной вечеринке или нет. Ведь никто же не знал, что эта пластинка — моя, могли и не поставить. Вот — взяли в руки — я замирал… отложили! И совсем уже безумной казалась идея вдруг самому, когда никого нет дома, завести патефон и поставить эту пластинку. Никогда — а вдруг услышат и догадаются! Между тем — песня эта была тогда довольно известна, и каждый раз, когда певец исполнял её, я содрогался.
Говорят, не смею я, Говорят, не смею я, С девушкой пройтись в воскресный вечер Селом! Будто я такой уж трус, Будто вправду я боюсь Парня в серой шляпе с петушиным Пером!Я выпрямлялся, гордо закидывал голову — но это разумеется, только внутренне — внешне я продолжал сидеть мешком и даже скептически усмехаться… никто не должен был догадываться… никто! Чем отчаяннее сжимается сердце — тем меньше должно быть видно на поверхности, тем безысходнее должно быть запрятано… Точно таким я остался и сейчас. Легко ли при таком характере быть писателем? Судите сами!
Выходите впятером Каждый в шляпе и с пером — Лучше вам со…Вот так! Замечательно! ЛИХО! При этом, конечно, реальная встреча с пятерыми, пусть даже без перьев, вызвала бы у меня совсем другие эмоции… В искусстве — жизнь веселее!
Были и другие песни — я говорю о тех, которые действовали:
Могучая, кипучая, никем не победимая! Страна моя! Москва моя! Ты самая любимая!Глупо думать, что звуки эпохи рождаются неталантливыми — или неискренними людьми — иначе бы они так сильно не врезались.
Мой самый близкий друг, ставший профессором филологии зарубежного университета, при нашей встрече у него крепко меня удивил. Поскольку мой друг лингвист-структуралист, я ожидал увидеть на его столе глянцевые труды западных философов и исследователей, ну — может быть — факсимильное издание какой-нибудь древнерусской рукописи. И как же я был потрясён, когда увидел на его столе потрёпанные книжонки знакомого и с детства ещё волнующего вида… Фадеев, Закруткин, роман «Плавучая станица», Павленко — «Счастье», Корнейчук — «Платон Кречет»!
Это было так же поразительно, как вдруг застать знаменитого герцога в его замке, разбавляющего портвейн пивом!
— И это ты… структуралист! — только выговорил я. — Неужели ностальгия настолько замучила?
— Ты не представляешь, что это такое! — тряся перед лицом растопыренной ладошкой, вскричал друг. — Какое наслаждение это — с точки зрения структурного анализа! Какие ходы, какие удивительные закономерности!
Я задумался… а ведь действительно… все мы стали нынче свободными и левыми — а разве не сжималось сердце тогда! Может быть, те схемы рассчитаны так, чтобы действовать наверняка, наповал, отметая всё прочее? Пожалуй, что так!
Разве не обрывалось твоё сердце, когда — помню как сейчас! — открылись пятна крови Павлика Морозова на листьях брусники?
Особенно действовало анонимное искусство — авторов его я не помню. А если искусство двигается среди людей даже без имени автора и без видимой официальной поддержки — значит, оно волнует массы — чем же иначе объяснить его ход?
Помню историю (автор, наверное, был, но забылся — история важнее) — о том, как истощённый мальчик застрял во время чистки в трубах возле пароходного котла. Специально ему не платили, сволочи, или платили гроши, чтобы он был истощённым и мог пролезать в любые трубы! Забыл сказать — но это, думаю, и так ясно, что дело происходит в капиталистической стране, и хозяин парохода толст, носит шляпу и курит сигару… этот уж, ясное дело, в трубу не полезет! И когда мальчика не удаётся вытащить из трубы к моменту отхода парохода, — толстяк отдаёт безжалостный приказ «Разжечь топку!» Потом матросы выгребли кучку костей и, сжимая челюсти, дали клятву отомстить… у кого тут не хлынут слёзы?
А история про связиста, который, будучи смертельно раненым, дополз до перебитого провода и умер, сжав его в зубах, обеспечив связь?
А история про безработного итальянца, который ночью и, конечно же, в бурю залез на крутую скалу над городом и всю ночь выбивал там кайлом какие-то буквы… И напрасно бесчинствовали полицейские и капиталисты, увидев днём эту надпись — забраться на эту скалу им, толстякам, было не по силам! А наш герой лежал в своей убогой каморке, умирая от полученной ночью простуды, и время от времени просил друзей немного приподнять его, чтобы увидеть за окном на скале огромную, гордую надпись — СТАЛИН. Он умер, но улыбка счастья была на его лице…