Ингрид Кавен
Шрифт:
…Шлейф платья медленно ползет по сцене. Теперь, стоя на коленях перед залом, она склоняет голову к микрофону:
Amen AmenГолос длится, это двойное фортиссимо, это скала, сотканная из звука, это заживо ободранное звучание, рок-н-ролл обрел свою молитву, и совсем не христианскому богу посылает она свою мольбу. Для нее все равно: конец молитвам, алтарю Девы Марии и майской сирени: вместо бинтов и батиста, что скрывал ее раны, – черное платье от великого кутюрье.
AmenГастрольное турне, концерт,
62
Мировая знаменитость (нем. – англ.).
Карьера? Об этом уже пятнадцать лет назад твердила Трюде Кольман «Mein kleines Liebes» [63] …И опять! Опять начинается! Еще один Пигмалион сыскался через пятнадцать лет на ее голову… Трюде – это Мюнхен, берлинский todichic,теперь – в Париже…
– Конечно, Пьер, конечно. Weltstar– мировая звезда… забавно!..
– Ты сама не знаешь, чего хочешь, Мари-Элен, Ингрид сама не знает, чего хочет!
63
Моя любимая малютка (нем.).
Итак, карьера? Карьера певицы, актрисы, в кино? О пении она никогда и не думала. Все с ней случалось само собой, просто приводила дорога, встречи. У Андерсена есть такая сказка «Золотые звезды» – маленькая босоногая девочка замерзает на улице в снегу. Она приподнимает подол платья, и в него начинают сыпаться звезды, становясь на лету золотыми экю.
Его Преосвященство был потрясающим бизнесменом, он любил дергать за веревочки, «придумывать кого-нибудь», оставаясь при этом в тени: придумал художника, кутюрье… почему бы теперь не придумать певицу? Слишком поздно! Она уже придумала сама себя, давным-давно, когда была совсем маленькой!
Бывало, по ночам Шарлю не удавалось заснуть, и он лежал в гостиничном номере, не смыкая глаз, рядом с ней, и смотрел на этот легкий призрак, свисавший с вешалки на фоне белой стены, – ее платье. Казалось, оно жило своей собственной жизнью, росло, потому что шлейф, который всегда был присобран, теперь смог наконец растянуться во всю свою длину. Но утром, когда платье снимали и складывали, как простую салфетку, оно становилось обычной вещью – просто черное шелковое платье.
Ее достало это настоящее платье, и в какой уже раз она с недовольством стала говорить себе: да сколько же можно – как из нафталина, она в нем выглядит как обломок тех
Но как от него избавиться? Разорвать его, изрезать в клочки, сжечь – как будто извести живого человека. Бросить в мусорный бак? А если однажды вечером встретишь на улице кого-то, такого же роста, таких же размеров, и на этом ком-то будет твое концертное платье, и этот кто-то, с мешками под глазами, лысый и беззубый, станет бормотать, тянуть, изрыгая ругательства, нечто непристойное, страшное, как предвестие смерти? Значит, нужно забросить его куда-нибудь очень далеко, похоронить, как мертвеца. Куда? Оставить в другом городе? Бросить в реку? Этот черный шелк будет мучить ее во сне, он будет приходить к ней каждую ночь черным могильным бархатом.
Когда она так думала, ей начинало казаться, что она кого-то предает, плохо думает о старинной подруге, которая была верна ей и в горестях, и в радостях, а теперь от нее захотелось избавиться, сделать вид, что ее не было, не было той, что стала твоим двойником, который все про тебя знает и от этого становится неловко, как от присутствия свидетеля из прошлого – мода уже изменилась, а она – все туда же, сдвинувшаяся по фазе дива. А если бы так не с платьем? С ее пением? С ней самой? Про нее иногда говорили «та Кавен», это ей и нравилось, и раздражало: это «та» отбрасывало ее на световые годы назад. Значит, потерявшая чувство реальности дива? Она знала одну такую, это была живая легенда, последняя из могикан, это было как раз десять лет назад, она была в жюри кинофестиваля в Сан-Себастьяне, красивом прибрежном городке в стране басков, и ей пришлось присутствовать на странном представлении, забавном вечере – забавном? В конце концов, почему бы и нет – последние трепыхания. Вечер мог бы называться:
«Да где же эти шляпы? Что с ними случилось?» Сильный западный ветер гулял над Атлантикой и наверху, на восьмом этаже в апартаментах Марии-Кристины уже все было переделано по ее желанию, туда был внесен маленький рабочий стол, но она как въехала в эти апартаменты, так больше и не появлялась – целую неделю. Еще четыре дня назад шляпы должны были быть на месте.
Куда только ни звонили: ее модистке на Медисон-авеню, в Нью-Йорк, в аэропорты. Ни слуху ни духу: шляпы… улетучились!
Эти шляпы исчезли как одна, все пять одинаковых, с париком внутри: волосы пяти цветов – темные для дня и светлые, разных оттенков, – для вечера. Может быть, они так и продолжали лететь на высоте четырех тысяч метров над Атлантикой, пять цилиндрических шляпных коробок – шляпы, которые… улетели.
Ей тогда оставалось уже недолго, неделя – и все будет кончено, она умрет в американском госпитале в Нейи, и интересовать ее – о эта свобода нравов умирающих! – будет только одно: где ее шляпа? «Николь! Николь!»…Николь – это ее секретарша, ее сиделка, ее медицинская сестра, компаньонка, камеристка. Наследница… «…я никогда не появляюсь на людях без шляпы». Парик нужно было приклеить к последним редким волосинам, которые еще уцелели, несмотря на химию и рентгенотерапию, приклеить, пришить парик в таких условиях – на это ушел час, да и не в одиночку… Его приклеили так, чтобы порыв ветра не смог… Что? Парик? Сейчас улетит…